В общем, подогнал я к той кафешке грузовик, и, когда паренек выходить стал, толкнул его под колеса, несильно, но результативно. В конце концов, моя кукла, что хочу, то и делаю. И он умер. Но напоследок я его слегка попридержал, ненадолго, всего на секунду-другую. Там только голова его из-под грузовика и торчала, остального видно не было, и хорошо, что так, потому как — всмятку. А мне кроме головы-то ничего и не требовалось. Наклонился я над его удивленными глазами и говорю:
— Теперь ты меня видишь?
— Вижу, — говорит.
— Ну вот, — говорю. — А ты спорил. А теперь вокруг посмотри: что там с декорациями происходит?
Он глаза скосил.
— Вижу, — говорит, — все вокруг распадается. И улица, и кафе, и грузовик, и небо… Прямо как чернота наползает.
— Ну, — говорю. — Я ж тебе все это объяснял, а ты не слушал. Почему, спрашивается?
А он мне, дурак, отвечает:
— Хорошо.
— Что, — спрашиваю, — хорошо?
А сам чуть не плачу, потому что все-таки жалко — и его, и декорации.
— Хорошо, — говорит, — что хоть ты остаешься. Все распадается, а ты…
И умер. Из-под грузовика возврата нету, даже когда он декоративный. Что тут скажешь? Сплошное расстройство.
Как бы это так исхитриться, чтобы и куклу сделать, и нервы поберечь? Чтобы радовала глаза и веселила сердце? Тут непременно нужно что-то близкое к совершенству, ни больше, ни меньше. Да, что-то такое, что я полюблю. Собственно, я ее уже люблю, даже еще и не сделав. Но с чего бы начать?
Можно, к примеру, начать с улыбки… Улыбка, это, в общем, беспроигрышно. Она улыбается так, что весь остальной мир — то есть, мой стол, и верстак, и темнота за окном, и все прочие стройматериалы — тут же принимается смущенно крякать, вне себя от собственной неуклюжести. Можно еще добавить профиль, тонкий, точеный, с пружинным вылетом ресниц над крутой линией скулы, и щемящую паутинку пряди над беспомощным виском, и колеблющийся отсвет свечи на матовой щеке. Да, это уже немало. В какой-то момент даже может показаться, что этого вполне хватает, но тут она поднимает голову и, тряхнув копной волос, обрушивает их тяжелую медную лавину на застывшие в восхищении склоны моего сердца.