Читаем Записки лимитчика полностью

Женщина, ездившая к сыну, заговаривала со всеми, и с кассиршей; в ее голосе, пожалуй, звучало удовлетворение, и чувствовалось, что ей необходимо разделить его со всеми: с пассажирами и самим автобусом, и со степью, видневшейся в чистом водительском стекле впереди. То, что у нее складывается все хорошо, как она себя уверила, требовало теперь ежеминутного подтверждения, и она это подтверждение находила.

— Как же, все-таки, я правильно сообразила: сразу со всеми узлами к  н е м у  не поехала, оставила в городе. Гостинцы везу... — поясняла она. — А так — я все узнала, не маялась понапрасну.

Я слышал, как под лестницей ей объясняли, что примут ее с гостинцами, разрешив свидание, только в пятницу — а был у нас вторник.

— ...Проживу в гостинице до пятницы, в гостинице удачно устроилась, — слепо оборачивалась женщина ко мне. — А что? Там чисто, тепло. Тепло! — самое главное... Нет, — спохватывалась она, — как же я правильно все сообразила!

Жаль мне было ее. Жаль было ее надежд, всего ее оживления, будущего свидания — верно уж при свидетелях; жаль было дороги, по которой ехали; жаль себя.

Шофер наш ерзал, оглядывался на толстого военного, сидевшего впереди, ближе всех к нему; но видно было, что он стар, опытен, в мутную степь глядел равнодушно, а на майора заинтересованно; и потому на лице его жили одновременно два выражения, как живут свет и тени — в какой-нибудь облачный день.

— Князек он! — сказал громко шофер, характеризуя неведомого сильного человека. — К нему как приедешь на базу, сразу спрашивай: «Князек в каком сегодня настроении?..»

То ли порицал, то ли восхищался.

Красноватыми были у него щеки, нос, подбородок, а подглазницы бледны, лоб совсем белый — лицо от этого казалось пустым.

Над зеркальцем у него дрожал во все время езды букет искусственных белых и желтых цветов с парафиновыми грубо-зелеными листьями. Цветы были грязноваты, общее впечатление двойственности и пустоты в шоферском лице усиливалось; и я сказал себе так: он — шофер Никто! Больше ничего из Иннокентия Анненского...

Разговор у них с майором продолжался, у майора был особенно выразителен тугой затылок, способный, кажется, сказать все. И он говорил мне... о жизни властной, сильной, убедительной, в сущности, о таком же Князьке.

— Бог не Яшка, видит, кому тяжко! — хохотнув, заключал свою мысль Никто. И опять он то ли восхищался, то ли порицал.

Рылся одной рукой в обглоданной коробочке, укрепившейся над приборами, — оттуда вырывалась слабая, шатучая мелодийка. Неопознаваемо, вроде, было пение, но кассирша, прислушавшись, ревниво сказала:

— Надо же, Алла Пугачева!

Женщина  и з - п о д  л е с т н и ц ы  верила ей, глядела на нее с признательностью, точно сам факт появления в этой степи певицы означал, что надежды ее не напрасны, сына она увидит — и увидит на пути к новой, счастливой жизни; что все изменится к лучшему, понятному, и уже изменяется — как эта степь. И степь, в которую она жадно вглядывалась теперь — там, впереди, казалась уже не такой зловещей, безжалостной. Метель продолжала играть, но теперь в белых стремительных вихрях не чувствовалось дикости, а только кружилась, чувствовалась женщина в белом концертном балахоне, поднимавшая руки с таким выражением, словно она обнимала весь мир. И слова ее были, наверное, словами страдания, очищения, любви. И они казались белыми, как всё в зимней степи.

 

Что меня ожидало? Вот впечатления того долгого дня. Шайтанск встретил нас изреженностью, незащищенностью далеко разбросанных друг от друга зданий — метель здесь гуляла как хотела. Сошел на первой же остановке, Пищета проехал дальше. Вместе со мною сошли те, кому надо было на автостанцию, — ну а ведомственный автобус держал путь на свой круг. Я отворачивался от режущего ветра, пытался идти боком, спиной вперед — пятками назад... И тогда ясно видел всех, тянущихся следом: чернобородого с горящим взглядом и бледным лицом, на одной ноге, с костылем и палкой; семью освободившегося с ним самим наособицу — вызывающе нарядным, с непонятной улыбкой, с богато одетой девочкой лет семи, он вел ее за руку, — позади мальчик тянул за собой казавшуюся бесчувственной мать. Так мы шли, и мне многое это напоминало... И уж я задавал себе вопросы: кто я? И что значил наш путь? И где истина?...

А истина была в метели.

Истина была — как вон то одинокое здание с безумным остеклением в два этажа, выше — жилое согласное многооконье; здание заблудилось в пустом поле. «Универмаг? — гадал я. — Стекляшка эта — должно быть, универмаг». И пробивался к нему, мечтая о малом: не о тепле — теплинке... Шарфом закрыв пол-лица, одни глаза оставя.

И те, идущие за мной, пробивались. Но за прозрачной, провизжавшей по жесткому снегу дверью оказался я без них: и чернобородый, бешено боровшийся с ветром калека, и сплотившаяся наконец, сцепившаяся в живой ком семья — прошли, прокатились мимо. Я увижу их после на автостанции.

Это будет универмаг, как я и предполагал. Не мог представить только тех слов, какими меня встретят:

— О, первые люди — белые люди!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже