— Участковый в двенадцатом часу ночи не пойдет: он уже в девять ушел домой... О нем все известно! Могут вспомнить обо мне другие.
И в этот момент снова зазвонили. Далеко и страшно забубнили голоса: бу-бу. Глаза Севы сделались несчастными.
— Может быть, все же откроем? — И несчастные глаза быстро ответили мне: нет. В двери уже лупили кулаками.
Мы впали в оцепенение. И меня охватил беспричинный страх: я был с Тацитовым заодно, и мне, если каким-нибудь образом вломятся, несдобровать. Там, с той стороны коридорной двери, замирали на минуту-другую — отдыхали, наверно; а потом опять принимались звонить и дубасить...
— Дверь выдержит? — спросил я вроде бы спокойно, а сам нервничал, конечно. Сева не улыбнулся — лишь покривился.
Оказалось: однажды был такой же поздний приход милиции — выбивали двери, — не смогли выбить. Признался: попадал в милицию. За что же? Утверждал: беспричинно. Забирали как подозрительного на улице — за один только вид... Да какой такой вид? Он не пояснял, и я понимал, какой. Вид человека сломленного... С л о м — в глазах этих ребят — подозрителен безусловно. Держали по три часа, как предписывает закон, посмеивались, особенно не церемонились. Предъявлялись ли ему, Тацитову, обвинения? Никаких — никогда! Это была рутинная профилактика, тем более что двумя кварталами далее располагалась знаменитая Лиговка; а там шумит заполночь Московский вокзал, подкатывают такси, клубится вокзальный люд, перетекая от таксомоторов на перроны и обратно; там работают допоздна киоски и павильоны с мороженым, с пакетами на дорогу, с пирожками, лимонадом и пивом; там кричат, бренчат на гитарах, поют, обсуждают невероятные маршруты, танцуют... Иногда кого-то останавливают в толпе, просят показать документы, куда-то очень спокойно уводят. Кого повели? Кто он?..
Потом он объяснит мне еще более глубинное... В конце 60-х кто-то донес на него — в мужском кругу происходил спор о справедливости, о возмездии, — в результате, очутился сначала у э т и х ребят; возмущался без меры — и был помещен в лечебницу для ущербных духом. Месячное содержание в ней закончилось для него тем, что ему обещали п о с т а н о в к у на учет и призор вечный... Вот и вся история.
...В полночь к нам все еще продолжали звонить и стучать.
Сева не вынес неизвестности — накинул висящее тут же пальто, двинул ведро, стул, — стал открывать дверь черного хода. За первой дверью виднелась вторая, притянутая мощным кованым крюком. Между ними, в холодном тамбуре, у него хранилось кое-что от прежних трапез, но — забытое, скукожившееся.
— Куда же ты?
— Выйду посмотрю... — говорил он, как показалось, бессмысленное. — Отсюда можно пробраться на чердак соседнего дома и выйти из другого подъезда...
Чердак соседнего дома? Я знал — видел из кухонного окна: соединялись дома под углом, нерасторжимо; ближайшие мансардные окна в угловом закуте не освещались, стекла были частью побиты, — думалось так: квартира там брошена. Сева объяснил: черный ход выводит на короткую лестницу-галерейку, откуда есть лаз... И он исчез. Я подождал немного и, не отдавая себе отчета, закрылся на крюк. Теперь я был один.
Я был один... Как случилось, что ты оказался в западне? — спрашивал себя. Ничего не понимал: события многих лет — пожалуй, начиная с института, — и последних дней оставались загадочными, без света разумения. Жизнь подвела к этой минуте, не к другой. Справедлива ли была она, ломая тебя, унижая ежедневно? Ответа не находил. Ответом могло быть следующее: а сам ты всегда ли был справедлив?.. Ответ-вопрос. Из коридора пришло молчание — не звонили и не стучали. Но я точно заледенел в неверии: минуте не верил. Отец... Это молодость твоего отца дозванивается до тебя, говорил себе, дом с башней в высоте, помнящей и по сию пору Высшие женские курсы Лохвицкой-Скалон, вятское замечательное землячество... Бредни, бредни!
Сева потом говорил: звонят — и по характеру звонков он вполне представляет звонившего. Если долго, настырно — значит, звонивший знает, что квартира пространна, пустынна, что он, Тацитов, может где-нибудь спать... После дежурства.
Неверие мое подтверждалось: снова неутомимая железная глотка посылала звук режущий, убивающий мысль, доканывающий остатки живого чувства. Я уже ничего больше не хотел — безразличие, безразличие затопляло все вокруг; мое прошлое уходило под воду, и вода с металлическим плеском смыкалась у меня над головой... Еще прошло сколько-то минут — я потерял им счет, — и за дверью черного хода завозились, я различил голос Тацитова:
— Виктор, это я, открой!..
Он появился из черной дыры с выражением не то ошеломления на лице, не то с чем-то другим... На черном рукаве пальто белела черта, точно знак того места, где чертят...
— Там черт ногу сломит! На чердаке этом... А спички я не захватил, — говорил он, в то время как я смотрел на него во все глаза.
— Что же там было? — спросил я тихо; только сейчас я понял, услышал всем своим существом, что в коридоре — ни звука. — Кто к нам приходил? Тебе удалось?