В зале у коменданта я нашел несколько штаб- и обер-офицеров, которые при моем появлении что-то перешептывались, искоса на меня поглядывая. Что за лица? Никогда, нигде я их не видывал во всю мою службу. Я присел на стул и горько задумался — у меня промелькнуло часто повторяемое моим бывшим наставником изречение Лютера: «Gott ist meine feste Burg»[9]
.Мимо меня шныряли плац-адъютанты
— Вы майор Л?
— Я.
— Я получил высочайшее повеление содержать вас в крепости. И, показав рукой на маленького, толстенького человека, которого я не заметил прежде, потому что такие господа обыкновенно к случаю как будто из земли вырастают, прибавил:
— Плац-майор Подушкин вас проводит на вашу квартиру.
Глава VII
Плац-майор Подушкин, с провалившимся носом, вежливо пригласил меня следовать за ним. Мы спустились с другого крыльца и сели в сани в одну лошадь. Недалеко мы ехали, а я заметил много маленьких окошечек, замазанных, — вероятно, таких же квартир, как та, которая и меня ожидает.
У одной куртины мы остановились, и я вступил
Двери скрипят на ржавых петлях. Темно. Является огарок свечи, мы все входим. Г. Подушкин приглашает меня раздеться, и его помощники спешат меня разоблачить, а г. плац-майор меня щупает, и пальцы его ходят по всему моему телу. Г. Подушкин извиняется тем, что это положение и порядок казематов. На меня надевают пестрый вонючий халат и дают туфли. Во время раздеванья я заметил, что у унтер-офицера навернулись слезы, когда он стаскивал с меня мундир с золотыми эполетами. Я улыбнулся: добрая душа!
Когда вся эта операция кончилась, я почувствовал, что я голоден, и просил чего-нибудь поесть. Мягкосердечный Подушкин отвечал, что еще рано, впрочем, он пришлет чего-нибудь и, действительно, прислал кувшин кислого квасу и ломоть аржаного хлеба, которыми я утолил свой голод на первый раз.
Наконец и сторож, засветив глиняную плошку с салом, ушел. Я слышал, как засунули огромный железный болт, я помню звук ключа в висячем замке… и водворилась гробовая тишина.
Наконец я в каземате… Я бросился на постель… Человек всегда остается человеком… Чувства взяли свое, и я (факт, в котором не стыдно мне признаться) заплакал.
Облегчив слезами свое горе, я стал осматривать свое помещение. Квартира моя, как выразился г. Сукин, была квадратная: три шага длины и столько же ширины. По одной стене стояла зеленая госпитальная кровать с тюфяком, набитым соломою, и пестрядевой подушкой, до того грязной и замаранной, что я долго еще употреблял свой единственный батистовый платок, мне второпях оставленный, подкладывая его под щеку, которая прикасалась к подушке. Окошечко, довольно высоко приделанное, было забелено мелом. Вот и все. Мысли мои невольно обратились в мир, для меня не существующий больше. Я вспомнил свою престарелую 70-летнюю матушку… что будет с нею, когда она узнает о судьбе своего любимого сына? От изнеможения физического и нравственного я уснул. Итак, все для меня кончилось на 32-м году моей жизни, 4 генваря 1826 года.
Какое грустное пробуждение! А впрочем, чего же я мог ожидать лучшего? В полдень темница моя едва освещалась солнцем, которое для других смертных светило уже половину своего обычного пути. Silvio Pellico, вероятно, было не лучше моего в Шпильберге. О, Меттерних! Какой ответ дашь ты пред престолом предвечного за все жертвы твоего утонченного деспотизма и тирании, за жертвы, которые страдали и умирали с голоду в казематах по твоим повелениям? Франц I был добрый государь, но ты сумел и его сделать себе подобным. Народная ненависть в 1848 году заставила тебя бежать, как преступника. Но наказания божеские еще ждут тебя в загробном мире.
К обеду, должно быть, сторож принес мне в оловянной чашке щей и на тарелке гречневой каши с вонючим маслом, так что я ни к чему не прикоснулся и утолил свой голод хлебом. От скуки я спросил сторожа, какова погода, но он мне не отвечал, потому что, как я после узнал, им строго было запрещено разговаривать с заключенными. В это же время вошел ко мне плац-адъютант и вручил пакет с черною печатью с надписью: