— Нет, не признаю. У меня тут написано: «В дни Венгрии родилось отвращение к империализму, но и понимание безысходности». Разве я написал — «к советскому империализму»? А может быть — американскому или западногерманскому? Взгляните в мой текст, я вовсе не идеализирую венгерских повстанцев: Вот видите: «С одной стороны — петли и бомбы…», это с венгерской, «с другой — танки и автоматы», с советской. Я подчеркиваю, что поколение Бродского поняло ситуацию в нашем мире как безысходную, и поэзия Бродского — трагическая поэзия…
Рябчук все писал, по-временам иронически поглядывая на меня. Затем он усадил меня за маленький столик типа шахматного и попросил написать «разными красителями» один и тот же текст: карандашом, ручками шариковой и перьевой, фломастером. — Текст любой, — сказал он, и вынул из портфеля последний номер журнала «Иностранная литература», — вот, хотя бы отсюда, строчек десять.
Я начал списывать, оборвал и сказал Рябчуку, оформлявшему протокол.
— Нет, этого я писать не буду. Потом вы же меня обвините в намерении насаждать вредные взгляды среди сотрудников КГБ.
То была статья японского писателя об отношениях литературы и государства. Я не мог отказать себе в маленьком удовольствии показать ее следователю, и, кроме того, напомнить о том, как у них стряпают обвинения.
Долго я писал, создавая образцы своего почерка «разными красителями», но Рубчик писал еще дольше. Я давно кончил, ходил, разминаясь, по кабинету, разглядывал план Ленинграда на стене — вдоль полоски Невы была наклеена крохотная вырезка из газеты: «Слово не воробей…» Неужели так развлекается хмурый Рябчук? И к кому обращено это хитрое предостережение? К тем, кого уже допрашивают здесь, или к тем, которые еще гуляют там, по набережным Невы?
— Подпишите каждый лист в отдельности.
Я прочел. Подписываю. Допрос окончен. Рябчук откинулся на спинку кресла, ждет.
— Дайте ваш пропуск, я подпишу на выход.
Он уже занес ручку для подписи, но вдруг остановился.
— Я задам вам еще вопрос, уже вне этого разговора.
Теперь он вернулся к методу ошеломлять быстрой неожиданностью.
— Вы знакомы с Солженицыным, Александром Исаевичем?
— Знаком.
— С какого времени?
— С 1963 года.
— Часто встречались?
— Нет, редко.
— Когда в последний раз?
— В марте 1972 года.
— Где?
— В Ленинграде.
— Он приезжал?
— Да, приезжал.
— С тех пор виделись?
— Мы поддерживали связь с семьей. Когда Солженицын разошелся с женой, мы перестали встречаться.
— Что вам известно о рукописи Солженицына «Архипелаг ГУЛаг»?
— Ничего не известно.
— Так-таки ничего?
— Ничего.
Медленно, со значением:
— Ефим Григорьевич, вам будет очень неловко, когда мы фактами докажем вам обратное.
— Это вам будет неловко. Вы вели разговор со мной вполне корректно, а теперь угрожаете, ссылаясь на какие-то факты, которых нет.
— Вы решительно отрицаете?
— Решительно.
— Я так и запишу.
— Запишите.
Он записывает. Я слежу за его ручкой и понимаю, что смысл допроса, сердцевина его именно и только в этой заключительной и заранее как бы непредусмотренной части.
Пропуск подписан. Прошу разрешения задать несколько вопросов:
— Вы три раза употребили выражение «клеветнические документы». Это теперь такое официальное название для самиздата?
— Да, это термин, точное обозначение.
— Считаете ли вы, что это относится к стихам Бродского?
— Ну, он, вероятно писал и просто лирические стихи, которые под такое определение не подпадают.
— Я хорошо знаю стихи Бродского и ставлю вам этот вопрос, потому что у него нет ни одного политического, а тем более антисоветского стихотворения.
— Стихи Бродского я не изучал. До сих пор пришлось внимательно заниматься творчеством только двух поэтов, других.
— Каких именно?
— Вы слишком многое хотите знать.
— Вот вы говорите, что не изучали стихов Бродского. Как же так? Ведь вы ведете дело, с этими стихами связанное?
— Нас интересуют не стихи, а их интерпретация.
— Можно ли заниматься интерпретацией, не зная самого предмета?
— Кажется, вы начинаете допрашивать меня?
— Извините, не собирался. Последний вопрос. Я храню несколько рукописей вполне безобидных стихотворений, подаренных мне автором, Бродским. Криминал ли это?
Следователь улыбается:
— Все зависит от того, что́ за стихотворения. К тому же, если вы их не распространяете, это ваше частное дело. Мы не считаем криминальным простое хранение.
И вот еще напоследок — совсем незначительный мой вопрос:
— Вы меня вызвали сегодня, в среду, когда у меня нет лекций. Это случайно или преднамеренно — чтобы в институте не знали?
— Это случайно. Мы исходим из своего расписания, а не из вашего. Но в институте о вызове к нам не знают, можете быть спокойны. (О да, я мог быть вполне спокоен, и ровно через две недели мое спокойствие оправдалось весьма своеобразно, — Рябчук был мужем чести!)
Допрос окончен. Выйдя из Большого дома, я сразу же из ближайшего автомата позвонил домой. Скоро вернусь. Отпустили. Свободен.
Прощаясь со мной, майор Рябчук казался благодушным. Было это 10 апреля. Через одиннадцать дней, 21 апреля, арестовали Хейфеца. Еще через четыре дня, 25 апреля, состоялась моя гражданская казнь.