Однажды, — было это, кажется, в 1962 году, — всех нас, преподавателей факультета иностранных языков, созвали в кабинет ректора, в ту пору А.И. Щербакова. Ректор сказал:
— Мы собрались по крайне неприятному поводу, позорящему институт. Слово для информации имеет представитель Комитета Государственной Безопасности.
Где-то в углу появился молодой человек в незаметном коричневом пиджаке. Тихим голосом он сообщил: несколько лет подряд в Верховный Совет СССР приходили анонимные письма, порочившие советский строй и социалистическую действительность. КГБ безуспешно искал автора; ни по почерку, ни по почтовым штемпелям, ни по иным признакам он никого обнаружить не мог. — Мы наконец напали на след анонимщика — раздельно произнес молодой человек. — Это — преподаватель вашего института, доцент Николай Михайлович Александров. Он здесь, среди вас, пусть же сам расскажет, почему да как писал он свои грязные поклепы.
Белый как полотно Александров заговорил дрожащим голосом. Много лет живет он в одной комнате с душевнобольной женой и его собственная психика не совсем в порядке. Но каждое такое письмо он писал под впечатлением какого-нибудь сильного переживания. Вот, например, о последнем письме. В тот день он узнал, что в Киеве произошла ужасная катастрофа: прорвало дамбу близь Бабьего Яра и десятиметровая волна пульпы, обрушившись на город, затопила дома, трамваи, машины, погибло множество людей. (Голос Александрова окреп). Он вышел на улицу, думая увидеть газету, окаймленную черной рамкой в знак национального траура, но обнаружил на газетном щите торжествующие заголовки: еще одна победа в космосе! Громкоговорители на улицах и площадях, ликуя, возвещали ту же победу. Потрясенный контрастом между ожиданием и реальностью, Александров зашел на почту и тут же левой рукой написал свое очередное возмущенное письмо.
Члены Совета испытывали неловкость. Кто же он, этот Александров, сумасшедший или праведник? Ректор по очереди обращался к участникам заседания, речи стали накаляться, вступал в действие закон эскалации. Когда слово получила бесстыдно демагогическая Галина Качкина (которую ласково за глаза называли Сту-Качкиной) и зазвучали привычные слова о забвении классовой борьбы, о воде на мельницу американского империализма и западногерманского реваншизма, о категорической невозможности подпускать к студентам такого коварного врага, такого двурушника, как… внезапно вновь поднялся молодой человек в коричневом костюме и, прервав яростную декламацию разбушевавшейся фанатички, вполголоса произнес:
— Мы передаем вам в Педагогический институт это дело для того, чтобы вы, педагоги, приняли разумные меры. Мы в Комитете не считаем необходимым отстранять Николая Михайловича от преподавания. Он ведь учит студентов грамматике немецкого языка? Что же, мне кажется, пусть учит. Может быть, следует его освободить от заведования кафедрой, но это уж решайте сами. Увольняя его, вы лишите себя и нас возможности его воспитывать.
Вот какой был кроткий Комитет в 1962 году, в золотую пору Хрущева.
Александров не только остался преподавателем, он даже защитил докторскую, получил звание профессора, и дожил в институте до почтенного семидесятилетнего возраста. Но всегда над головой его висел дамоклов меч — в любую минуту ему могли припомнит те анонимки.
Вот почему профессор Александров, поднявшись с намерением задать несколько вопросов, произнес вместо этого речь, — сам того не желая. Нет, он не клеймит Эткинда, не называет его подпольщиком или террористом, он держится в границах приличия: — «Мы должны вдумываться в нашу деятельность и в деятельность окружающих нас товарищей» — тянет он многими уже пережеванную мочалу и с удовлетворением отмечает про себя, что говорит полную бессмыслицу. — «Следует обращать внимание не только на научную, но и на политическую активность преподавателей». Вторая фраза ничуть не содержательнее первой, и Александров садится в сознании выполненного долга и избегнутой опасности. В самом деле, он не покривил душой, дурного не сказал, товарища не предал, но и начальство как будто удовлетворится: от него и не ждали политической речи (для этого есть другие), он просто должен числиться в списке выступавших — свою роль в этом спектакле он сыграл. И все довольны.
Все довольны. И даже я не заявлю профессору Александрову претензий. Мне, конечно, жаль, что он не поставил вопросов, которые тревожили его, которые рвались наружу. А все же не это меня удручает, — другое: благородный, интеллигентный, неравнодушный человек, даже он превращен в осторожного себялюбца-обывателя. Да и может ли быть иначе? Одно из самых страшных свойств системы: искажение людей, уничтожение их как самостоятельно существующих и себя проявляющих индивидуальностей. И еще мне горько: человеческий голос так и не прозвучал ни разу на этих заседаниях — ни утром, ни днем.
Может быть, он прозвучит вечером?