Подведем предварительный итог. Б.В. Томашевский и Б.М. Эйхенбаум повсеместно — и теперь не только на гнилом Западе, но и в Советском Союзе — признаны классиками филологической науки, и даже эти самые их комментарии (не говоря обо всем прочем) перепечатываются из издания в издание. Их хулитель А.М. Докусов доживает свой позорный век в безвестности, окруженный всеобщим равнодушием и не приобретший даже старческого благообразия: он суетится, постоянно напоминает о себе, и до недавних пор готов был тряпкой лечь под ноги начальства, лишь бы еще потерпели, лишь бы на пенсию не выгнали. Когда Докусов 8 мая 1974 года восклицает:
Что же, Докусов не ошибся: если справка КГБ обвиняла меня в методологических ошибках 1949 года, а эти ошибки не отличались от преступлений Томашевского и Эйхенбаума, то можно сказать: докусовы не зря снова вышли на трибуну. Они снова дождались своего часа. Снова они получили право патетически восклицать:
А все-таки: почему никто из членов Ученого совета, слушавших выступление Докусова, не встал и не прочел этих приведенных мною здесь, преступных, — да, да, преступных — строк из его статей 1949 года? Почему не сказал никто: — «Докусов — и иже с ним — совершил преступления против человечества. Он участник травли нашей интеллигенции. Он соучастник убийств. Мы его слушаем и, храня молчание, одобряем. Докусов не изменился, он остался таким, каким был в 1949 году, ровно четверть века назад. Эткинд, которого он разоблачает теперь, после того, как в свое время разоблачал учителей Эткинда, ни в чем подобном не виноват: не травил, не убивал, не доносил, не истреблял». Нет, никто не встал, никто этих слов не произнес. Все безмолвно слушали Докусова и, значит, соглашались с ним. Соглашаясь с ним в 1974 году, оправдывали его же речи и статьи 1949 года. Молчали из страха. Молчали — по привычке молчать. Молчали — из неверия в свои силы. Я не перестаю думать об этом с глубокой тоской, похожей на отчаяние.
Вообще же сто́ит и с профессиональной точки зрения взглянуть на это заседание «специального» Совета, призванного установить научную несостоятельность трудов бывшего профессора: выступают психолог, историк КПСС, специалисты по синтаксису русского языка, по педагогике для маленьких детей, по советской литературе (Хватов писал и пишет о Шолохове), по методике русской литературы. Но ведь степени кандидата и доктора даны Эткинду не за русскую грамматику и даже не за изучение Шолохова; он писал о романах Золя и сопоставительной стилистике, о теории поэтического перевода и структуре стиха. Ни одного слова о науке произнесено не было, только профессор Хватов проникновенно заявил, что
Этим заседанием я не был травмирован, — среди его участников не было ни одного сколько-нибудь стоящего ученого, ни одного человека, к которому я бы питал уважение или симпатию. А я боялся, и даже больше, чем перед другими Советами, — боялся горестных разочарований. Среди гуманитариев института у меня немало друзей, я им доверяю и их люблю; выступление любого из них было бы для меня тяжким ударом. Впрочем, я и к этому теперь был готов. Но — упасла судьба от излишней боли. Держатся мои друзья! Сознание этой, пусть даже молчаливой, честности согревает меня до сих пор. Я не требователен.
(Травмирована была моя жена: по дороге домой она горько размышляла: Боже мой, какой уровень! какой уровень! — Жалко — в Ленинграде, в одном из самых уважаемых институтов с именем Герцена на фронтоне, сидят в полумраке старые [большинство было стариков], скучные и злые люди и, подхлестывая один другого, распаляясь, чувствуя защиту в начальстве и в чужих, но явно начальственных лицах, понимая свою полную безнаказанность, несут злобную, серую чушь. Даже ей, лицу заинтересованному, было нестерпимо скучно от штампов. И ни слова о деле: уж истреблять — так подготовились бы: разобрали бы хоть одну лекцию, хоть одну статью. Уровень! Уровень! — Жалко!)