Странность и несомненно великие последствия (великие в отношении членов, предполагает основатель) этого явления еще увеличиваются при мысли, что в первый раз, может быть [с основания государства], в истории производительность целой нации [вопрос о личности и имуществе каждого доверено] подчинилась одному человеку, который хочет вернуть ее назад вследствие собственного догмата. [Эта честь не была предоставлена даже Иисусу. Его догмат идея.] Все [возможнейшие] известнейшие преобразователи скорее искали данных для преобразования народной жизни в народе же. Политическая экономия [никогда не брала] со Смитом {49} , основателем ее, никогда не бралась предписывать абсолютные законы для труда и промышленности: она только показала законы, которым в известную эпоху следует нация в процессе своей деятельности. Сами эти законы признавала она порождением совокупной жизни лиц {50} и, стало быть, принадлежностью всех и никого. Никогда даже не обсуждала она нравственность или истинность их, а только их действительное существование, соглашаясь, что другая, следующая вереница лиц породит другие законы, тоже никому в сущности не принадлежащие и, может быть, более нравственные и истинные, а может быть, и менее… Уважение к общей мудрости народов, к их свободному произволу было отличительным качеством Смитовой политической экономии…
И вдруг утопия, принимающая в соображение одни только психологические качества человеческой души и не обращающая ни малого внимания на составку и кристаллизацию общества посредством самого себя, проявляется не в книге, не в диспуте, где она относительно чрезвычайно полезна, а проявляется как Управитель, как Законодатель и требует покорности. Странность и величие возвышаются, если подумать, что сам основатель Утопии есть вместе и диктатор: немногие из благородных энтузиастов имели эту честь. Мало заботясь об основных чертах народного характера, покидая совершенно фундамент национальности как нелогический, чудный Утопист хочет ввести свое отечество только в свой силлогизм. И государство в лице работников отвечает ему симпатией. Законодатель, уже ничем не сдерживаемый, распускается самой блестящей, разноцветной тканью. Он вполне убежден, что он – организатор, совсем не замечая того, что он инструмент [в руках для] нового развития, совершенно еще неизвестного. Вместо организации он, напротив, предназначен только все разрушить около себя, для того чтобы явилась новая жизнь с помощью той же совокупной [деятельности] непосредственной деятельности всех, которую он и признавать не хочет, а которая всегда была и всегда будет единственным организатором и творцом в мире.
Вследствие всех этих соображений Луи Блан есть теперь замечательнейшее лицо во Франции. Но если бы у него было только одно: благородство мыслей, чистота убеждений, беспрестанно сталкивающихся с ребячеством выводов и бессилием приложения, – он уже заслужил по одному этому ближайшего рассмотрения].
Еще в революционном заседании в ночь 24 на 25 февраля в Ратуше, когда Луи Блан и Флокон провозглашены были толпами [нар] перемежающегося народа членами Правительства, оба они с трибуны обещали изменение основных законов работы {51} . На следующий день декрет Правительства, подписанный Гарнье-Пажесом и Луи Бланом (секретарь), показал как стилем, так и замашкой сантиментальной эффектности влияние последнего: «Le gouvernement s\'engage à garantir l\'existence de l\'ouvrier par le travail; il s\'engage à garantir du travail à tous les citoyens;… Le gouvernement provisoire rend aux ouvriers, auxquels il appartient, le million qui va échoir de la liste civile» [72] .
Этот подарок миллиона, следовавшего Луи Филиппу, был началом кормления праздных работников [вскоре последовавшее] из государственных доходов, вскоре последовавшее и до сих пор продолжающееся. 27 февраля Луи Блан, вследствие той же эффектности, издал следующую эпиграмму: les Tuileries serviront désormais d\'asile aux invalides du travail [73] , – мера ребячески громкая и решительно варварская, ибо в центре города и в великолепном саде сделать богодельню – свойственно было только монстру или фельетонисту. Мера и не будет никогда приведена в исполнение. За ней тотчас последовало учреждение «Commissions pour les travailleurs» под председательством Блана и вице-президентством Альберта (работника) и местом ее работы назначена Палата пэров в Люксембурге. 2-го марта уже было заседание комиссии с поверенными от работников, и в прокламации Правительства, в тот же день изданной, романтическое перо автора «Истории революции» начертало: «la commission du gouvernement pour les travailleurs est entrée en fonctions aujourd\'hui même sur ces bancs où siégeaient naguère les législateurs du privilège, les pairs de France; le peuple est venu s\'asseoir à son tour comme pour prendre matèriellement possesion de son droit et marquer la place de sa souveraineté!» [74]