Литература не успела еще принять особого характера, свойственного обстоятельствам, да неизвестно, каково оно будет. Политические и социальные брошюры, разумеется, являются в огромном количестве [пускаются], но безжизненны и большею частью поражены смертью при самом появлении. Пасквилей и карикатур на Лудвига-Филиппа и старое Правительство безумно много, но все это мало остроумно и крайне отвратительно. Какой-то г. Надар {94} отличился пасквилем, о котором криеры [127] возглашают на улицах: «Vouez Messieurs le concubinage de Louis Philippe avez sa soeur» [128] . Из карикатур, изображающих экс-короля в самых позорных положениях {95} , больным диспепсией, ребенком, грушею, я видел даже одну, в которой он привязан к столбу каторжников вместе с Гизо и Дюшателем, как это делается с преступниками, присужденными a l\'exposition [129] . Во всем этом есть что-то подлое. Самый лучший пасквиль и лучшая карикатура на короля и его министров есть то, что они не оставили даже после себя никакой партии, а народ нисколько не заботится, где они все, что они делают, и сохраняет к нему полное равнодушное презрение!
Драматическая литература тоже еще не установилась, не приобрела самобытного оттенка. Парижские театры, как и улицы, делаются пусты, падают вместе с торговлею, кредитом и остановившейся работой и производительностью. Тем более гуляет масса, тем более сажает она повсюду деревья свободы, во всех закоулках стреляет из ружей, пускает петарды в ноги проходящим (на днях вышел увещевательный декрет Правительства, желающий остановить эти манифестации, но никто не слушается). Напрасно стараются поддержать себя театры уменьшением цен, перемещением театров на улицу {96} . Все новые пьесы суть только пьесы a propos [130] никакого значения не имеют. Таковы: «les filles de la liberté» в Gymnase, «les barricades de 1848» {97} и проч. Стараются заместить недостатки революционной литературы, еще не успевшей оформиться, возобновлением чудовищных пьес 1830 г., которые теперь уже совсем не страшны, а только смешны и нелепы. Таковы: «les filles cloitrées» в Одеоне, «Le poète de famine» {98} в Амбигю или в Порте С. Мартина «la tour de Nesle» {99} . Смотря на эти пьесы, уже кажется, что в 30-х годах происходила детская игра навирать на себя и других. Одна пьеса в Пале-Рояле «Le camarade de lit» {100} , запрещенная цензурой Дюшателя и теперь поставленная с прибавкой нужных революционных украшений, имела успех. Она представляет старого наполеоновского солдата, прибывшего в Швецию и отыскивающего там своего прежнего товарища по артели, короля Бернардота. Они вместе с ним попивают. Бернардот отказывается по увещанию солдата от престола и уходит спать, крича на удивление [зала] всех придворных, совершенно пьяный: «vive la république!» Довольно забавно. Но из всех возобновленных самая замечательная была на Porte St. Martin «L\'Auberge des Ardets» и «Robert Macaire» {101} , где в обеих – действующее лицо Робер Макер, этот замечательный тип, переданный Фредериком Леметром с таким необычайным увлечением, с таким пафосом {102} , состоящим из иронии, цинизма, ловкости и бессовестности, что его фигуры, раз видевши, забыть уже нельзя.
Робер Макер – тип, до такой степени освободившийся от всех общественных предрассудков, от всех нравственных пут, от всех условий морали и верований, уступок, такое чистое Я, уединенное Я, что делается в разврате своем [почти] великим человеком. Немецкие фельетонисты с Мером во главе ничего подобного выдумать не могли. Рассказывать пьесы, разумеется, нет возможности: первая – [пуста] ничтожная мелодрама, вторая – пустой фарс, и все их содержание наполняется Робер Макером, а скорее Фредериком Леметром, ибо и роль Макера едва очерчена в них. Актер тут все создал, и это, может быть, самое огромное, само позорное создание, когда-либо бывшее на подмостках. На всей земле не осталось чувства, не осталось движения сердечного, благородного порыва, светлой мысли, которые не были бы оскорблены Робером. Он обкрадывает сына, бьет отца, клевещет на жену, предает друга, убивает благодетеля и в то же время говорит о добродетели, чистоте нравов, святости чувства. Ирония делается едка до невозможности. К этому еще прибавить, что он может быть в лохмотьях и беседовать как английский лорд, что он может быть в щегольском фраке [надувать акционеров и плакать], главой акционерного общества и [вытащить] отрезать цепочку у посетителя просто уж для забавы. Вся эта испорченность крайняя, далее которой, кажется, уж и идти нельзя, подернута лоском блестящего остроумия, неистощимой веселости. Конец последней пьесы Робера Макера довершает впечатление: преследуемый полицией, он берется на небо, как Илья или Фауст, на воздушном шаре. После двух вечеров, проведенных мною за этими пьесами, [право, мне сделалось], я смеялся невыразимо тяжелым смехом и вышел из театра почти убитый Фредериком Леметром, создавшим тип, который вынесет его имя, но за раз невыносим.