«И вот кто-то пришел и сказал: „Костя умирает...“ — вспоминала Ида Наппельбаум. — Вошла в маленькую квартиру, какую-то темную, низкую. В первой комнате у стола сидели два маленьких безмолвных человека. Отец и мать. ...Из второй комнаты появилась Шура и сказала эти страшные слова: „У него агония...“ Я вошла вслед за ней и остановилась в дверях. Он лежал лицом к стене и дрожал. Шура подошла, наклонилась, сказала: „Пришла Ида“. Он сразу повернулся к двери и улыбающимся беззубым ртом радостно протянул: „А-а-а, Идочка...“ И снова к стене. Я окаменело постояла в дверях и бежала от этого ужаса». Константин Вагинов умер 26 апреля 1934 года, его похоронили на Смоленском кладбище, неподалеку от могилы Александра Блока. В толпе провожавших шли двое старых людей — родители поэта. Вскоре отца арестовали и при обыске изъяли рукописи Вагинова.
В советских мемуарах часто встречается оборот «с тех пор мы не виделись» или «больше мы не встречались», что, как правило, указывало на бесследное исчезновение человека. 4ак произошло с отцом Константина Вагинова, та же участь наверняка ждала бы его самого. Многим провожавшим его на Смоленское кладбище было отпущено всего три-четыре года жизни. «Как хороша любовь в минуты умиранья!» — писал Константин Вагинов в одном из последних стихотворений. В многомерном, плотно населенном, причудливом мире его стихов и прозы, в переплетении реальности и вымысла, как нигде, запечатлелось его время и город «в минуты умиранья».
Бывшие люди
Смена эпох — это всегда конфликт поколений, неизбежный спор «отцов и детей», но в советской России 20-х годов происходило нечто совсем иное — молодежь того времени можно назвать «детьми без отцов». У молодого советского поколения не было не только преемственности, но и потребности идейного спора с «отцами» — прошлое отрицалось безоговорочно. Это касалось, в частности, истории России, которая напоминала в трактовке новой идеологии закостенело-однообразную, ледяную пустыню с редкими островками жизни. Да и эти островки вызывали сомнение, надо еще разобраться, что там за жизнь была.
Взять, к примеру, Пушкина... «Левое» искусство требовало сбросить его с корабля современности, однако при соответствующей трактовке Пушкин мог пригодиться. Ф. Ф. Раскольников вспоминал, как в 1935 году В. М. Молотов заговорил с ним о Пушкине: «„Кстати, я давно хотел с вами посоветоваться, — сказал Молотов... — Мы решили торжественно отметить столетие со дня смерти Пушкина. Как, по-вашему, лучше сформулировать: за что мы, большевики, любим Пушкина? Если сказать, что он создал русский литературный язык, что он воспел свободу, так под этим подпишется и Милюков59
. Надо придумать такую формулировку, под которой не мог бы подписаться Милюков. Подумайте-ка об этом“... На досуге я придумал тысячи определений значения Пушкина, но не решился доложить их Молотову: под каждым из них мог бы подписаться Милюков». Вот ведь незадача какая!Но вернемся в 20-е годы.
Россия счастье. Россия свет.
А, может быть, России вовсе нет.
И над Невой закат не догорал,
И Пушкин на снегу не умирал... —
писал поэт-эмигрант Георгий Иванов. К середине 20-х годов в советском обществе сформировалась стойкая неприязнь к эмигрантам, а их стенания о гибели России вызывали презрение. «У нас сейчас допускаются всяческие национальные чувства, за исключением великороссийских... Это имеет свой хоть и не логический, но исторический смысл: великорусский национализм слишком связан с идеологией контрреволюции (патриотизм), но это жестоко оскорбляет нас в нашей преданности русской культуре», — писала в дневнике 1927 года филолог Лидия Гинзбург. Однако отвергать и осуждать русский патриотизм и любить русскую культуру — это все равно что любоваться украшениями на теле мертвеца; власть, которая отмечала юбилей
Исторические концепции этого историка были наивны и отличались умеренностью. Такие погибали в первую очередь. О его смерти никто не узнал — он умер где-нибудь на больничной койке или в нетопленой комнате».