Давно ли русская литература скорбела о мужицкой доле, а молодежь из образованных классов готова была жизнь положить за «народ» — и как все переменилось! Видно, тех людей извели под корень, а может, «народ» подменили? Грубые, заполонившие город люди никак не походили на героев тургеневских «Охотничьих рассказов» или некрасовских стихов, теперь их считали не жертвами, а дезертирами колхозного строительства. Однако, как и раньше, были люди, которые видели в крестьянах
Незавидная жизнь рабочих из крестьян еще больше ухудшилась после декабря 1932 года, с выходом постановления «Об установлении единой паспортной системы по Союзу ССР и об обязательной прописке паспортов», с 1933 года у граждан СССР появились новые паспорта. Правда, не у всех — колхозному крестьянству, чтобы пресечь бегство из деревень, паспортов не полагалось, и они четыре десятилетия оставались на положении крепостных. Кроме того, целью паспортизации было удаление из городов «лиц, не связанных с производством и работой в учреждениях»: по новым правилам у уволенных с работы крестьян отбирали паспорта, они должны были в течение десяти дней покинуть город и вернуться в колхоз. В Ленинграде резко увеличилось число бездомных, люди цеплялись за любую возможность остаться, они жили в подвалах, на чердаках, в кладбищенских склепах — такого у Некрасова не вычитаешь. Среди записей об этих отверженных в одном из них неожиданно узнаешь черты кроткого человека Платона Каратаева. В 1933 году Аркадий Маньков записал, как подошел к нему на трамвайной остановке «низенький человек, в оборванном засаленном пиджаке, в разорванных башмаках, обвязанных толстой веревкой... Просительно улыбался: — Не одолжишь ли гривенник, доехать до Нарвских?.. — И после паузы, в течение которой я вынул из кармана пальто два пятака и впихнул ему в руку, добавил: — А там у Нарвских еще попрошу, до Лигова нужно ехать — на двух трамваях». В Лигове он жил на чердаке, а до того, пока работал в порту, в общежитии, да вот уволили. «Теперь паспорта не дают... на родину в колхоз посылают, а какой я к черту колхозник, когда ни кола, ни двора своего... — А куда ехать-то? — спросил я, сраженный беспечностью и добродушием голоса моего собеседника. — На Урал... Что хочешь, то и делай... А и сейчас с голоду помираю... Побираюсь (и все улыбается, все улыбается!)... И вдруг неожиданно заключил: — Э, да что говорить! Человечек я маленький, а мир-то во какой — большой... Куда меня ни ткни, везде мне хорошо будет... Подошел трамвай. Он ловко вскочил в вагон и первый из всех вошедших протянул кондуктору руку с поданным ему гривенником». И поехал маленький человек до Нарвских ворот, до Лигова, а там на Урал, мир-то вон какой большой!
В комнате дома на Разъезжей улице за столом сидели двое мужчин, перед ними была бутылка водки, вареная картошка, лук в постном масле — нехитрое застолье конца 1929 года. Все было обычным — коммуналка с темным коридором, тусклый свет в кухне, шарканье соседей за дверью, необычной была только комната с экзотическими масками на стенах, куклами-самураями в парчовых одеждах, яркими расписными веерами. Ее хозяева, Дмитрий и Лидия Жуковы, недавно вернулись из Японии, где Дмитрий Петрович два года работал в советском полпредстве. Перемены на родине они почувствовали сразу, когда на вокзале мать Лидии спросила: «А еду вы при-