Достаточно привести один факт того времени, чтобы показать, каких хлопот стоил иногда патрулю самый ничтожный случай, сколько переспрашивалось об этом народу, сколько бумаги исписывалось; не говорим уже о том, сколько могло выходить из всего этого соблазнительных сцен и праздных толков в массе. В роту Симбирского полка, шедшую патрулем в один июньский вечер по Медовой улице, мимо Капуцинского монастыря, был пущен из калитки[336]
этого монастыря камень. Боясь быть неточным в описании этого происшествия, майор Фелышер, командовавший ротой, в рапорте своем начальнику 1-го городского отдела так изобразил полет камня: «Камень пролетел позади меня, около подпоручика Шах-Назарова и вдоль 1-й шеренги 1-го отделения 2-го полувзвода означенной роты и ударился в двери дома, находящегося на противоположной стороне улицы». Затем прилагался длинный список чинов 8-й роты Симбирского полка, мимо которых пролетел камень[337].Более всего военные возмущались приказом, отданным по войскам 21 июня ст. ст., где «в крайнем случае» разрешалось «стрелять», но в конце сказано, что «если во время следования караула, команды или патруля по улицам из какого-либо дома будут сделаны выстрелы или брошены камни, то не отвечать пальбой, а только заметить дом, откуда последовал выстрел». Военные спрашивали: «Какого ж еще нужно крайнего случая, если выстрелы по войскам – не крайний случай, который бы мог разрешить крайние меры?»
Этот приказ, собственно, не был новостью: он явился в первый раз еще при князе Горчакове, 21 марта ст. ст. 1861 года, но тогда не был замечен и не вызвал особенного ропоту, может быть, потому что тогда вдруг последовало множество разительных распоряжений, и никто не знал, что из этого выйдет. Теперь же, когда стало ясно, что дальнейшее продолжение уступок и противоречивые действия правительства только запутывают наши дела в Польше и вызывают новые затруднения; когда военные получали поминутно выговоры неизвестно за что, когда в войсках вообще был ропот: этот приказ возбудил чрезвычайный шум и толки, которые можно было слышать несколько лет кряду. Еще в 1863 году и позже иные военные повторяли, как о чем-то невероятном, о приказе 21 июня и сочинение его приписывали Сухозанету, а не Горчакову.
Что касается тогдашних арестов, случавшихся нередко, – с этой стороны происходило более хаоса и путаницы, нежели где-нибудь: один начальник арестовывал, другой освобождал или ходатайствовал об освобождении у наместника; а потому иное лицо, три раза на неделе попавши под арест, три раза от него освобождалось разными хитростями, и в результате выходило то, что ареста решительно никто не боялся[338]
. Кроме того, и самый присмотр за арестантами был таков, что они могли переписываться из казематов с городом.Манифестации пошли, конечно, от этого дальше и шире. Люди, недавно умеренные и спокойные, стали в ряды буйных шалунов. Почтенные старики обратились опять в мальчиков.
15 июля н. ст. умер в Париже другой столп польской эмиграции, другой свидетель и участник революции 1830 года, – re in petto, князь Адам Чарторыский. Похороны его в Париже отличались, конечно, еще большей торжественностью, чем похороны другого демократического полюса эмиграции, Лелевеля. Там недоставало аристократической пышности и блеску, здесь было этого довольно. Даже, говорят, за гробом, покрытым королевской мантией, несли корону.
Само собой разумеется, в Варшаве назначен ряд панихид.
На этот раз не было никаких balons d'essai: прямо огласили во всех газетах торжественную панихиду на 22 июля н. ст. в соборе святого Яна. Ее служил сам архиепископ. Участие белой партии придало обстановке богослужения особенный эффект. Масса молившихся за упокой души человека, который, несмотря на разные ошибки (в польском смысле), все-таки поработал, на свой пай, для интересов отечества и был вообще замечательным человеком блестящей Наполеоновско-Александровской эпохи, который унес на челе своем отражение каких-то особых лучей, при звуке имени которого столько шевелилось, припоминалось, вставало в каждой польской душе: масса молившихся за такого человека могла, конечно, настроиться вполне патриотически. У многих полились слезы. Все были искренно убеждены, что хоронят если не короля, так что-то такое, чего… не будет! Сам архиепископ, личный свидетель того, что припоминалось иными, заливаясь слезами, не почувствовал, как из уст его вылетело и понеслось к небу: «Boze cos Polskę.» Храм дрогнул; все пали на колени и запели дальше: «.otaczał blaskiem potęgi i chwaly»[339]
, и громом небесным разлеглись под темными вековыми сводами заключительные слова строфы: «Przed Twe ołtarze zanosim błaganie: Ojczyznę, Wolnosc racz nam wrócic, Panie!»[340]По окончании службы все было так настроено, что когда архиепископ сел в экипаж, кучи народу бросились, выпрягли лошадей и довезли его на своих плечах до дому.
Затем бурная волна панихид за Чарторыского хлынула с такой силой, что и снисходительнейший из правителей Польши нашел нужным их остановить.