После долгих поисков по городу, мы уже глубокой ночью нашли искомый лазарет, одиноко и глухо стоявший на отшибе, на самом краю города. В окнах не было ни одного огня, и мы долго стучали, пока нам не открыл заспанный и лохматый молодой человек, оказавшийся студентом-медиком Илюшей Шустером, по условиям революционного времени занимавший должность старшего врача. Это был весьма оборотистый и юркий еврейчик, с первых дней революции сразу выплывший на широкую воду и теперь в Саракамыше пылавший большевистской анархией, чувствовавший себя как рыба в воде, состоя членом всех местных комитетов и ревкомов.
Нас он встретил приветливо, как и его помощница женщина-врач, тоже иудейка. Главноначальствующий Красного Креста на Кавказском фронте сенатор Голубев почему-то евреям особенно покровительствовал, поэтому все учреждения этой организации были переполнены иудеями и не только на должностях медицинских, но и в качестве уполномоченных. Госпиталь оказался почти пустым, в нём, кроме десятка сумасшедших солдат, никого больных не было. Репутация сумасшедшего дома сохраняла свой престиж и во время революции, являясь своего рода защитой против вторжения бушующих стихий, не считавшихся ни с чем и ни с кем.
Поселившись здесь, мы с женой не выходили из этого тихого острова, лишь из окон наблюдая проявления «революционной воли масс». Массы эти, против своей воли плотно закупоренные в Саракамыше, исходили между тем злобой против всего мира и словоблудием на митингах, буквально лезли на стену от тоски и безделья. Самые дикие сцены происходили ежедневно у всех на глазах среди белого дня. Однажды под вечер я сидел в столовой лазарета и что-то писал. На улице был большой мороз и в тихом воздухе разносился каждый звук, каждый шаг редкого прохожего.
Издали заскрипел снег под ногами двух идущих людей, и до меня донеслись сначала неясные, а потом отчётливые звуки пьяного разговора. Собеседники остановились под самым окном, и мне был слышен каждый звук.
– М-ми-шша!.. – тянул один. – Миша! Так-то ты другу… отвечаешь…
– Так!..
– Стало, Миша… ты со мной нейдёшь… Миша?
– Н-не йду… к чёрту!..
– М-миша… это твоё последнее слово?
– Н-не йду!..
– Так-то ты, ссукин сын… а ещё друг… твою мать! Н-ну, держись!..
За окном неожиданно оглушительно грохает выстрел, заставивший меня подскочить на стуле. За ним жуткое молчание, и опять первый голос нерешительно спрашивает:
– М-миш… ты чего? Ты спишь… Миша, аль нет?
Скрипят по снегу неверные шаги и затем в лазаретную дверь внизу слышится грохот приклада. Кто-то дверь открывает и слышно, как тот же голос, но уже отрезвевший, начинает возмущённо орать:
– Ты санитар?.. ну, значит, и должон забрать больного солдата!.. Мёртвый, говоришь?.. Ну, значит, убили земляка... буржуи окаянные... под такую вашу мать!..
Жить при таких условиях в лазарете было тревожно и скучно. Пьяная солдатня не раз ломилась сюда по ночам, разыскивая спрятавшееся будто бы «офицерьё». С докторской компанией, собиравшейся у Шустера по вечерам, мы с женой не сходились, всё это были почти поголовно евреи, люди чуждых понятий и среды. Особенно было уныло и одиноко по вечерам, когда мы с женой сидели в холодной и неуютной палате, прислушиваясь к звукам внешнего враждебного мира. Мучила полная неизвестность, будущее было совершенно неясно. Однажды, зайдя в канцелярию к Шустеру, я застал там одетых в черкески горцев. Оказалось, что это были приехавшие из соседних аулов осетины по каким-то торговым делам. Разговорившись с ними, я узнал, что в окрестностях Саракамыша находится несколько осетинских аулов, выселившихся сюда после покорения Кавказа. Они, узнав, что я бывший офицер Туземной дивизии, немедленно пригласили нас с женой к себе в гости.
Аул Базат, куда мы приехали через два дня в гости, очень нам с женой понравился. Он жил своей собственной отдельной жизнью, не имевшей ничего общего ни с революцией, ни с саракамышской анархией. Это было идеальное место для отдыха от всего пережитого, так как здесь жизнь была построена на старых обычаях и адатах, таких далёких, и потому милых, от современной жизни.