Многих
Три дня прогостил у меня оригинал Вильгельм. Проехал на житье в Курган с своей Дросидой Ивановной, двумя крикливыми детьми и с ящиком литературных произведений. Обнял я его с прежним лицейским чувством. Это свидание напомнило мне живо старину: он тот же оригинал, только с проседью в голове. Зачитал меня стихами донельзя; по правилу гостеприимства я должен был слушать и вместо критики молчать, щадя постоянно развивающееся авторское самолюбие.
Не могу сказать вам, чтобы его семейный быт убеждал в приятности супружества. По-моему, эта новая задача провидения устроить счастье существ, соединившихся без всякой данной на это земное благо. Признаюсь вам, я не раз задумывался, глядя на эту картину, слушая стихи, возгласы мужиковатой Дронюшки, как ее называет муженек, и беспрестанный визг детей. Выбор супружницы доказывает вкус и ловкость нашего чудака: и в Баргузине можно было найти что-нибудь хоть для глаз лучшее. Нрав ее необыкновенно тяжел, и симпатии между ними никакой. Странно то, что он в толстой своей бабе видит расстроенное здоровье и даже нервические припадки, боится ей противоречить и беспрестанно просит посредничества; а между тем баба беснуется на просторе; он же говорит: «Ты видишь, как она раздражительна!» Все это в порядке вещей: жаль, да помочь нечем.[267]
Между тем он вздумал было мне в будущем январе месяце прислать своего шестилетнего Мишу на воспитание и чтоб он ходил в здешнюю Ланкастерскую школу.[268] Я поблагодарил его за доверие и отказался.
Спасибо Вильгельму за постоянное его чувство, он точно привязан ко мне; но из этого ничего не выходит. Как-то странно смотрит на самые простые вещи, все просит совета и делает совершенно противное. Он хотел к вам писать с нового своего места жительства. Прочел я ему несколько ваших листков. Это его восхитило; он, бедный, не избалован дружбой и вниманием. Тяжелые годы имел в крепости и в Сибири. Не знаю, каково будет теперь в Кургане, куда перепросил его родственник, Владимир Глинка, горный начальник в Екатеринбурге.[269]
Напрасно покойник Рылеев принял Кюхельбекера в общество без моего ведома, когда я был в Москве. Это было незадолго до 14 декабря. Если б вам рассказать все проделки Вильгельма в день происшествия и в день объявления сентенции, то вы просто погибли бы от смеху, несмотря, что он был тогда на сцене трагической и довольно важной. Может быть, некоторые анекдоты до вас дошли стороной.[270]
Я все говорю и не договариваю, как будто нам непременно должно увидаться с вами. Ах, какое было бы наслаждение! Думая об этом, как-то не сидится. Прощайте. Начал болтать; не знаю, когда кончится и когда до вас дойдет эта болтовня, лишь бы не было – после ужина горчица!
Грустно мне сегодня присесть к вашему листку, почтенный друг. Почта привезла мне известие о новой, горестной вашей потере. Родные пишут, что вы схоронили дочь, мать семейства. Побежал бы к вам вместе погоревать, пожать руку вам и добрейшей Марье Яковлевне. Но между нами обстоятельства и Урал. Остается здесь просить бога, чтобы он дал вам силы перенести горький удар. Я знаю, что вам досталось в удел много бодрости душевной, между тем она сильно испытуется. Помоги вам бог на вашем трудном поприще. Теперь опять прибавилось вам заботы с внучатами. Эти заботы, налагая новую обязанность, облегчают горе и мирят с жизнью, которая вряд ли не тяжелым делается мила для большей части. Необходимость испытать силы заставляет делать усилия – это закон общий, естественный. Если б мне сказали в 1826 году, что я доживу до сегодняшнего дня и пройду через все тревоги этого промежутка времени, то я бы никогда не поверил и не думал бы найти в себе возможность все эго преодолеть. Между тем и это все прошло, и, кажется, есть еще запас на то, что предстоит впереди. Радостного ожидать трудно, надобно быть на все готовым с помощью божией.