– Что за венецианские подосланные убийцы или отравители в России в тридцатых годах прошлого века! – говорила она[64]
.Говоря, она ходила по комнате, протягивала руки к огню в печке, а один раз даже опустилась перед печкой на колени и так и осталась. «Оказывается, так очень удобно стоять, а я не думала», – сказала она.
Потом вскочила и расставила на столе обильную, против обыкновения, еду: сыр, консервы и водку в графине. Но, как всегда, без конца искала повсюду вилки, ложки, блюдца и обнаруживала их в самых неподходящих местах… Водку мы пили из каких-то крошечных фарфоровых штучек, похожих на солонки.
Анна Андреевна сказала, что может пить много и никогда не пьянеет.
Потом Анна Андреевна вдруг вытащила откуда-то тетрадку переписанных от руки стихов, очень аккуратную на вид, но первый лист отодран так грубо, что клочья торчат.
– Это я отодрала… – сказала она. – Ко мне явился недавно один молодой человек, белокурый, стройный, красивый, сказал, что хочет прочесть мне свои стихи. Я ему посоветовала обратиться лучше в Союз. Я очень быстро его выгнала… И вот – приезжаю из Москвы, а на столе – тетрадка. И на первой странице надпись: «Великому поэту России». Я кинулась на тетрадь зверем и выдрала страницу.
Я осведомилась, хорошие ли стихи, но Анна Андреевна не пожелала ответить. Она уверена, что это – меценат![65]
Напрасно мы с Лидией Яковлевной пытались ее разуверить. «Он молод, – говорила я, – он может просто быть не осведомлен об особенностях вашего положения…» Анна Андреевна отвергала такую возможность, а Лидия Яковлевна меня поддерживала.
– Да и в надписи я не вижу ничего предосудительного, – рискнула я.
– Но я не желаю рядиться в чужое платье! – сердито ответила Анна Андреевна.
Скоро Лидия Яковлевна ушла, а меня Анна Андреевна удержала: «ну еще полчасика». Она снова стала рассказывать о Жабе, о ее интригах против нее самой, Анны Андреевны. Говорила она возбужденнее и громче обычного; исчезли глубокие, долгие паузы, столь свойственные ее речи; по-видимому, водка все-таки и на нее действует. О Лидии Яковлевне отозвалась она так:
– Человек она внеэмоциональный, холодноватый, но я очень ценю ее голову39
.Я спросила, нет ли новых стихов.
– Нет. С тех пор я ничего не могу.
Я рассказала ей о «Записной книжке» Марка Твена, появившейся в «Интернациональной литературе». Она ее не читала. Но о «Томе Сойере» отозвалась так:
– Бессмертная книга. Вроде «Дон Кихота».
Заплакал Шакалик. Анна Андреевна поспешила
к нему: оказывается, родители ушли в кино, и он один.
Я простилась.
С помощью туч и мостов я привела себя несколько в порядок и зашла к Анне Андреевне.
На кухне мне сказали, что она дома.
Я постучала в ее дверь, – ответа нет.
На кухне объяснили: «Спит, наверное!» – и вызвались разбудить, но я не позволила. И ушла.
Было 5 часов дня. И какого! «Светало, но не рассвело».
Вечером – звонок; Анна Андреевна что-то объясняет мне насчет себя и моего неудачного посещения. Но разговора толком я не помню, потому что это было уже после записки, когда я, Тамара и Шура (они пришли ко мне, они уже знали) молча сидели у меня на постели и даже Тусины попытки – не утешения, конечно, а ласкового прикосновения к боли – не удавались, и даже ее щедрая материнская улыбка не могла отогреть[67]
. Из телефонного разговора с Анной Андреевной я запомнила только, что она просила меня зайти, и вот сегодня, вымывшись холодной водой, я машинально, в полном оледенении, пошла к ней.Болело все: лицо, ноги, сердце, даже кожа на голове.
Комната ее сейчас имеет еще более странный вид, чем обычно: стекло залеплено газетой, а с потолка, с верхней лампы, спускается какой-то скрученный обрывок шали. Рассказала мне свои хорошие новости: многозначительные слова. Потом про управдома: нужно заверить ее подпись на новой пенсионной книжке, и она ходила к управдому 16 раз и все не заставала его… 16 раз!
Я, наверное, очень плохо поддерживала разговор, потому что минут через десять она спросила:
– Вы, кажется, чем-то расстроены?
Я выговорила – не заплакав.
– Боже мой. Боже мой, – повторяла Анна Андреевна, – а я не знала… Боже мой!
Мне было пора за Люшей к учительнице. Я ушла.