«Разумеется, я не намерена организовывать никакого общества. Я просто хотела в деликатной форме намекнуть присутствующим, что я не желаю слышать каждую минуту какую-нибудь гадость об одном из наших коллег – будь то Уткин, П. или Городецкий[473]
. Мы здесь все живем так тесно, что нужно принимать специальные меры, чтобы сохранять минимальную чистоту воздуха. Зак говорил, что в эмиграции к каждой фамилии, как у испанцев «дон», механически приставлялось «вор» – до того люди дошли[474]. Вот и у нас скоро будет: воровка Чуковская, воровка Ахматова… Будет, уверяю вас!.. И говорят ведь чушь собачью, невесть что. Это очень легко проверить, если вспомнить, что говорят люди о нас самих. До какой степени это на нас не похоже. Когда я вспоминаю, что говорят обо мне, я всегда думаю: «Бедные Шаляпин и Горький! По-видимому, всё, что о них говорят – такая же неправда». У меня был такой случай: в одном доме меня познакомили с дамой. Потом, через несколько дней, узнаю: дама рассказывает, будто она была моей соседкой, когда я была замужем за Островским. Но я никогда ни за каким Островским замужем не была. Оказывается: замужем за Островским была Наталья Грушко. Для дамы женщина-поэт ассоциировалась именно с Грушко. Вот и получилось»…[475]– С той минуты ко всем вашим мужьям неизменно присчитывался Островский. Плюс Островский, – сказала Раневская.
– «Именно так», – подтвердила NN.
7/
NN очень ее поддерживала. Потом вынула «Ардова», прочла абзац своей прозы – мемуарной – детство, дом, обои[476]
. Скоро Беньяш ушла, а меня NN оставила.На столе стояла бутылка вина, принесенная Радзинской. Мы пили – весьма умеренно – однако NN очень менялась на моих глазах.
Она много говорила – шепотом, – говорила без умолку, перескакивая с предмета на предмет. О, теперь, здесь, я должна заменять светлого слушателя темных бредней, а у меня нету уменья, нету сил и уменья. Нет, бредни не темные, они пронзительно светлые и пророческие и трудно, не под силу, быть на уровне их[477]
.«Лева умер, Вова умер, В л. Г. умер», – голосом полным слез, но слез нет.
Поездка за город.
Мечты о книге.
– «С двух лет бабушка объяснила ему, что мать – божество. Он поверил и до последнего дня верил каждому слову матери. А мать говорила ему: видишь, вот в машине едет Никита Толстой. У тебя никогда не будет машины, у тебя никогда ничего не будет, я могу дать тебе только…»[478]
И рядом с этим – страстные разговоры о Нае, о том, что это она сколотила дамский антиахматовский блок, что она – злое, завистливое существо, воспитанное бесконечно завидующим семейством, что у нее обида за отца выражается в бесконечной ненависти ко всем окружающим.
– «А во всем виновата я. И вы из-за меня страдаете, и Люша, и я сама вот живу в наказание среди вязальщиц. Мне нужно было взять ту комнату на Уездной, переехать туда с вами и с Люшей. Мы постепенно обросли бы ведрами, и всё стало бы хорошо».
Ушла я во втором часу.
Третьего дня Раневская ходила с ней к доктору. Он нашел бронхит – «по-видимому, обойдемся без tbc» – но все-таки велел пойти на рентген. Кашляет она меньше и t° нормальная.
Днем я видела Тихонова. Он мне сказал, что по его мнению книга NN составлена дурно: «новых стихов мало – почему нет Ленинграда, Лондонцам, «Pro domo mea», «Путем» – а старые выбраны неверно»[479]
. Ему угодно наивничать. Пусть.– «Вот видите, Л. К., это подтверждает мою правоту в споре с вами. Вы всегда говорите, что лучше хоть немногие мои стихи напечатать… Нет, хуже. Читатели получают право писать такие письма, как это».
Потом заговорили о Раневской, которая утомляет NN обожанием и настойчивыми предложениями купить у нее – шляпу, платье и пр. «Деньги когда-нибудь потом». А вещи у нее все парижские.
– «Подарков принимать я не желаю, а покупать не могу. У меня вообще осталось двести рублей – ну, почти двести. Если мне за книгу заплатят, то я должна буду жить на них весь остаток жизни, а не покупать приданое. Да и не нужно мне шляпы. Я всю жизнь ходила в платке».
Пришла Раневская – остроумная, грустная, ревнивая как всегда.
NN предложила пройтись в Ботанический сад. Повязала голову шелковым белым платочком, и мы отправились.
Жара; залитая солнцем, зноем площадь.
Я заговорила о соловьях – о том, что теперь по вечерам иду прямо сквозь соловьиный строй.
Оказалось, что Раневская и NN (Раневская сегодня ночевала у NN) слышали ночью соловьев, но не одобрили их.
– «Это не птицы, это какие-то стосильные моторы», – сказала NN.
– «Это был кабацкий разгул», – сказала Раневская.
– «Вот в Ленинграде был соловей, – сказала NN, – нежный, робкий, но смелый. Он все начинал петь между двумя бомбежками».