Анна Андреевна дурно выглядит, желтая, серая. На секунду улыбнулась, когда я протянула ей пакетик с сахарным песком: «теперь сахар есть – а чай зато кончился».
– Я совсем не сплю. И все ночи напролет пишу. Все уже отмерло – не могу ни ходить, ни спать, ни есть, а это почему-то осталось.
И прочитала: об иве, о стихах, о портрете, об изумрудах[80]
. Читала она спокойно, своим ровным, глубоким голосом, не задыхаясь.Я совсем потеряла дар речи. Наверно, у Анны Андреевны никогда не было такого бестолкового слушателя. О стихах – чудо.
– Я давно к этому подбиралась, – сказала Анна Андреевна, – да все было не подойти.
Я стала уговаривать Анну Андреевну дать мне для перепечатки и эти стихи, новые, чтобы они успели войти в ее книгу.
Она согласилась на три[81]
.Кто-то постучался в двери.
– Это Александр Николаевич, – сказала Анна Андреевна, – накинем на лампу абажур. Я сегодня не в авантаже.
Вошел высокий молодой человек. Анна Андреевна усадила его рядом с собой на диван. Они разговаривали о каких-то эрмитажных делах47
. Я вломилась в разговор и попросила Анну Андреевну устроить меня пока переписывать. Она долго искала свою тетрадь на кресле и под креслом, потом искала бумагу. Указала мне в тетради страницы с новыми стихами и попросила переписать заодно несколько старых, давних, «которых когда-то нельзя было»: «Песенку», «Я и плакала и каялась», «Я не любви твоей прошу», «Небо бело страшной белизною»[82].– Только поставьте, пожалуйста, знаки сами, я не умею… Даты? О датах, пожалуйста, не спрашивайте. О датах со мной всегда говорят, как с опасно больной, которой нельзя прямо сказать о ее болезни.
Переписав, я простилась. Она объявила, что хочет выйти из своей берлоги, и завтра, когда машинистка мне все перепишет, сама придет ко мне за стихами.
Сегодня, получив все у машинистки и вычитав, я звонила Анне Андреевне и в два и в три – спит. В пять часов мы с Люшей сами отнесли ей стихи и передали их на кухне Владимиру Георгиевичу: он сказал, что Анна Андреевна нездорова и только что уснула.
– Что с ней?
– Она совершенно не умеет бороться со своей неврастенией. Обратила ночь в день, и ей, конечно, от этого плохо. К тому же ничего не ест. Да и ничего не налажено. Может быть, удастся уговорить Смирновых давать ей обед.
(Все так; но спрашивается: почему, если каждую ночь человек совершает самую нужную и самую трудную работу в мире – и после этого, естественно, разбит и истерзан, – это состояние надо называть: «не умеет бороться со своей неврастенией»?)
Топится печка.
Я спросила – встала ли она рано или совсем не спала?
– Совсем не спала.
Длинный разговор о Пушкине: о Реквиеме в «Моцарте и Сальери»[83]
.Потом о пушкинских темах: Европа, во-первых, и Петербург, во-вторых[84]
.Объяснила мне как пушкинистка, кого он имел в виду, когда писал о Европе[85]
.Потом наступило молчание. Мирно и уютно потрескивала печка[86]
.Идти прямо домой у меня не было сил. Через некоторое время я обнаружила себя на Марсовом поле.
Ранним вечером ее проводил ко мне Владимир Георгиевич. Проводил и ушел.
Я читала долго и, читая, все время чувствовала стыд за плохость своей прозы. Читать – ей! Зачем я это затеяла? Но податься было уже некуда, я читала.
Первую половину, мне кажется, она слушала со скукой.
Я сделала перерыв, мы попили чайку.
Вторую половину она слушала внимательно, не отрываясь и, как мне казалось, с большим волнением. В одном месте, мне кажется, она даже отерла слезы. Но я не была в этом уверена, я читала, не поднимая глаз.
Все это длилось вечность. Длинная, оказывается, история!
Когда я кончила, она сказала: «Это очень хорошо. Каждое слово – правда».
В половине третьего ночи я отправилась ее провожать.
Путешествие на этот раз было трудное, словно по кругам ада.
Сначала Анна Андреевна не могла спуститься с нашей лестницы. Ей почему-то представилось, что ступеньки начинаются от самых дверей квартиры, и я никак не могла убедить ее пересечь лестничную площадку. Наконец я свела ее с лестницы.
Когда мы пересекали Невский, совершенно в эту пору пустой, и только что ступили на мостовую, Анна Андреевна спросила у меня, как всегда: «Теперь можно идти?» – «Можно», – сказала я, и мы сделали еще два шага к середине. «А теперь?!» – вдруг закричала она таким высоким, страшным, нечеловеческим голосом, что я чуть не упала и не сразу могла ей ответить.
Наконец по Фонтанке мы дошли до ее ворот. Они оказались запертыми. Я тщетно толкалась в них плечом. Вглядывались сквозь ограду в темноту двора, отыскивая дворника. Никого. И вдруг оказалось, что калитка ворот отперта.
Мы благополучно миновали Занимательный вход, а у нее на лестнице – снова мученье. На площадках она не верит, что это площадки, хочет идти не как по ровному месту, а как по ступенькам, и пугается.