К назначенному часу я пошла. На каждой ступеньке думала: о чем будут спрашивать? Оказалось: дело Лившица. Я закрывала дело Лившица. Мне предъявили семьдесят девять фамилий. Из них я знала тридцать пять. Я сразу предупредила, что ни об одном из перечисленных ничего, кроме хорошего, сказать не могу145
. О Федине и Тихонове говорить вообще отказалась: «это было бы бестактностью с моей стороны, они – избранники народа».Затем Анна Андреевна обрушилась на статью Огнева в «Октябре»146
. И есть за что! Бедный глухой Огнев. Он умудрился в одном абзаце обругать: Пастернака («Свеча горела на столе»), Ахматову («Есть три эпохи у воспоминаний») и М. Петровых («Назначь мне свиданье на этом свете»). Букет шедевров. С таким слухом, как у Огнева, только и заниматься литературной критикой!Более всего оскорбило Анну Андреевну слово «слабодушие», сказанное о ней. Ахматова и слабодушие – в самом деле, как это метко! При таком уровне понимания только и рассуждать о поэтах и поэзии[213]
.Анна Андреевна порылась в сумочке и дала мне прочесть чьи-то безграмотные стихи, анонимные, полученные издательством и любезно пересланные ей: в этих самодельных стишках обругана ее элегия.
– Их, собственно, следовало бы послать не мне, а Огневу, с надписью: «Сейте разумное, доброе, вечное». Ведь это уже прямой результат его статьи, не правда ли? Но все это пустяки. Норма. Не думайте, пожалуйста, что я огорчена. Напротив, у меня большое торжество.
Она снова порылась в сумочке и горделивым движением протянула мне конверт. На конверте – штамп Союза Писателей. Внутри – выписка из протокола: Ахматова утверждена одним из членов комиссии по литературному наследию О. Э. Мандельштама.
– Большая честь, – сказала она. – Большая честь для меня.
Помолчали. Заговорили о Пастернаке.
Анна Андреевна очень встревожена болезнью Бориса Леонидовича. Звонила на днях Зинаиде Николаевне и подробно ее расспрашивала.
– Лежит в Кремлевской больнице, в отдельной палате. Лежит на доске. Плачет от боли.
Я спросила, пишет ли она?
– Я переделала конец. Мне Маршак сказал, что последние строки не удались. Я и сама это знала и сделала теперь по-другому. Макбет – пресно.
И прочла – по-другому[214]
.Самым интересным для меня оказалось, пожалуй, вчера ее замечание о словах.
– Дело в том, – сказала она, возвращаясь к статье Огнева, – что наши читатели и критики сейчас по-особому относятся к словам. Из светского лексикона некоторые слова на наших глазах переходят в церковно славянский и тогда уже становятся запретными для светского. Я убеждена, например, что мои стихи
никто не хочет печатать из-за слова «время». Оно воспринимается не как философская категория, а как наше советское время – и потому о нем нельзя сказать «прочь». То же и со словом «эпоха». Тот, кто прислал мне эти анонимные стишки, знает «эпоху» только в одном смысле и потому возмутился строкой «Есть три эпохи у воспоминаний». Какие же могут быть три, когда существует только одна и притом наша?
Рассказала с большим огорчением об Ольге Берггольц. Та, оказывается, погибает: пьет. К ней приставлена сиделка, чтобы она не могла убегать из дому и пить где-то с шоферами, шатаясь по кабакам, но все равно, она и дома с утра до вечера хлещет коньяк – голая, без рубахи, в халате, накинутом на голое тело.
– Бедная Оля, – сказала Анна Андреевна. – Еще одна гибель еще одного поэта.
Завтра Анна Андреевна собирается в больницу к Борису Леонидовичу.
Вечная история со мной: как раз тогда, когда случается многое, достойное записи – тогда-то я и не пишу. Времени нет на дневник. А главное – слабенький мой приемник сразу портится: он не выносит никакой множественности, никакого изобилия. Ему подавай что-нибудь одно. Иначе, при многообразии впечатлений, я слышу вполуха, вижу вполглаза, чувствую в одну десятую чувств. А ведь от качества приема и передача зависит.
Живу я в спешке, в галиматье, в зарабатывании, в многолюдстве, и, таким образом, в пересечении многих линий: рабочих, бытовых, человеческих. Вот что уничтожает во мне звук, слово. И это бы еще полбеды. Мне бы подождать, а я нагличаю: не дожидаясь покоя, пишу. И наказана: не пиши в суете! Не снимай пенку, пока молоко не отстоялось! Зря только взболтаешь глубину. Вот, накатала пять листов, потом без конца их правила, а статья непоправима. Такая дорогая тема – мученики, убитые, затоптанные в ленинградской редакции и вокруг. Но я оказалась ниже ее. Дорасту ли когда-нибудь?