Вот она и принялась обижать меня намеренно. В Ташкенте Анна Андреевна переболела брюшным тифом – к счастью, не в очень тяжелой форме и в сравнительно хороших условиях. Пора преднамеренных обид началась как раз незадолго до начала болезни; длилась во время болезни (хотя Ахматова и поручала мне по-прежнему то навести справку в издательстве, то написать письмо Гаршину, то послать телеграмму Лунину, то принести в больницу чайник или протертое яблоко). Ее раздраженность, начавшуюся накануне тифа, я поначалу пыталась объяснить «тифозным чадом». Но вот «чад» позади, Анна Андреевна, слава Богу, здорова; а обиды, наносимые мне, продолжаются. Насколько я понимаю теперь, Анна Андреевна не хотела со мною поссориться окончательно; она желала вызвать с моей стороны вопрос: «за что вы на меня рассердились?» Тогда она объяснила бы мне мою вину, я извинилась бы, и она бы великодушно простила. Таков, кажется мне, был ее умысел. Но, к великому моему огорчению, совесть меня не мучила, никакой вины перед Анной Андреевной я найти не могла. Ни в слове, ни в мысли. И вот это отсутствие вины и чистота совести терзали меня более, чем терзала бы любая вина. Я кровно была заинтересована в том, чтобы виноватой оказалась не она, а я: ведь полная вера в безусловное ее благородство была лучшим моим достоянием. Мне выгоднее было бы оказаться виновной. Но увы! Сколько ни крутила я ленту назад – я не находила и тени проступка. Сколько ни перелистываю я теперь, сорок лет спустя! – листки «Записок» с осени 1941 по осень 1942-го – не нахожу.
«Вас кто-нибудь оговорил!» – твердили мне свидетели происходящего, которых было немало. Оговорил! Попробовал бы кто-нибудь оговорить передо мною – ее! Разве за четыре года нашего знакомства она не успела узнать меня?.. Выяснять отношения, да еще при вмешательстве третьих лиц под жадными взглядами всей «Вороньей слободки» (так Ахматова называла писательское общежитие), представлялось мне унизительным. «Он сказал, что она сказала, что вы сказали… А на самом деле я говорила, что он говорил…» Нет. Ни за что.
С середины декабря 1942-го я перестала у Анны Андреевны бывать. И она более не посылала за мною гонцов. Вплоть до моего отъезда из Ташкента в Москву осенью 1943 года (то есть почти целый год!) – мы, живя в одном городе, изредка встречались всего лишь на улице – на окаянно-знойной, непереносимо-длинной улице азиатского города (который ей удалось, а мне так и не удалось полюбить).
От тополя до тополя, от тени до тени тащилась я по раскаленной добела земле то с углем, то с книгами.
Случалось, Ахматова шла мне навстречу, опираясь на чью-нибудь руку.
– Здравствуйте, Лидия Корнеевна! – громко говорила она, всегда первая увидев и узнав.
– Здравствуйте, Анна Андреевна! – отвечала я, чуть замедляя шаги.
Мы проходили мимо. Друг мимо друга. Опять я тащусь от тополя до тополя, от тени до тени, снова задавая себе вопрос: что же случилось? Ведь это не только обидно, это необычайно глупо, ни с того ни с сего проходить друг мимо друга… После случайной встречи на улице я, придя в свой чулан и едва передохнув от жары, открывала черную школьную тетрадь, исписанную ахматовским почерком. Это была «Поэма без героя» – подарок Анны Андреевны. Текст от начала до конца – карандашом. А пером на титульном листе чуть пониже заглавия выведено:
Не утешение, а скорее недоумение вызывала эта надпись после сегодняшней встречи. Сегодня Анна Андреевна безо всякой любви и благодарности прошла мимо меня… Почему? В стихах у нее сказано:
«Если дружба – это
Я прятала драгоценный подарок в ящик стола и бралась за свои записи.
Не за ахматовские – другие. За те, которые я начала вести еще в феврале 1942 года, – начала и продолжала с ее благословения. Дело в том, что вскоре после нашего приезда в Ташкент наркомпрос «в общественном порядке» привлек меня к работе «Комиссии помощи эвакуированным детям». Я навещала детей в детских домах – детей с Украины, из Белоруссии, из Воронежа, Киева, Курска, Ленинграда – детей, привезенных со всех концов страны в глубокий тыл, в Ташкент.