Быстро стало ясно, признаюсь, что из всех часов внутреннего распорядка, определяющего, когда и чем мы должны были заниматься, самыми приятными минутами были те, что стояли против слов: «Завтрак», «Обед», «Ужин». Особенным уважением пользовалась гречневая каша, очень вкусная, с тушенкой, и хлеб с чаем. А на ноябрьские праздники нам даже выдали по белой булочке.
Кормили нас вкусно и вполне достаточно по всем нормам, но почему-то всегда хотелось есть. Наверное, потому, что физическую нагрузку, которую мы получали на занятиях, нельзя было сравнить с домашней. Кроме того, в столовой, сидя за длинным столом, покрытым клеенкой, как-то по-другому себя чувствовали, свободнее, что ли? Там и пошутить можно, и разыграть кого-нибудь из своих или из соседнего взвода.
Незаметно пролетел первый месяц. Да нет, конечно, все было в этот месяц. И грусть страшная, с болью, чуть не до слез, особенно в воскресенья — дни свободные от занятий. Частенько в голове было одно: дом и дом. Письма, даже часто приходившие, приносили тепло только тогда, когда их первый раз брал в руки. А прочитаешь, и так становится больно, тоскливо, хоть волком вой.
Но когда были занятия, специальная ли подготовка по основам криминалистики, тактика ли, строевая подготовка или физкультура, скучать было некогда.
Да, мы учились быть солдатами границы.
Из письма домой 5 декабря 1940 года:
Первый месяц занимались или в казарме, или недалеко за городом, но не близ границы. Ее мы пока не видели. Рассказали нам командиры, что город Перемышль разделен рекой Сан на две части — восточную и западную. Вот Сан и был границей. Город этот древний, основан был еще в X веке, а в сентябре 1939 года его западная часть, как и часть Польши, входила в «Зону государственных интересов Германии». Восточная часть стала советской. Через Сан был мост, соединяющий эти две части одного города двух разных государств. По мосту ходили поезда — торговали с Германией честь по чести, как и следовало странам, подписавшим договор о дружбе, пакт о ненападении…
В город нас пока еще не пускали, хотя по выходным дням и полагалось увольнение. Говорили командиры, что позже разрешат, когда ума-разума наберемся, и только группой, ни в коем случае не по одному.
— Опасно в городе. Убить могут. Вот когда год назад тут были части Красной армии, их большевиками звали, а нас, пограничников, коммунистами зовут и не любят.
— Это почему же так?
— А потому, что Красная армия их освободила, а пограничники границу установили, но ведь родственники-то на другой стороне, в той части города остались, а кто через границу, через реку в ту часть попытались пробираться — стреляли…
Да, в город нас не пускали, и мне его и увидеть-то не пришлось. Не пускали, зеленые вы еще! Так нас командир отделения называл.
— Ну и что? Да, зеленые. И петлички вот тоже зеленые, а у вас фуражка…
— Вот то-то и оно, что у вас… Вот когда вам фуражки выдадут, тогда настоящими пограничниками станете, тогда порядок…
— А когда фуражки нам дадут?
— Не на зиму же. Сами понятие должны иметь. Ясно? Откровенно говоря, зеленые фуражки были предметом дикой зависти. Причем командиры не удовлетворялись стандартной формой этого армейского атрибута и где-то перешивали их на свой манер. И форма тульи была чуть не такой, и козырек не горбился перед носом, а лихо торчал прямой лопаточкой. Это был элемент самодеятельности, но, очевидно, допускался. Красивые были те фуражки, и уж совсем не похожие на те, которые сегодня украшают наших офицеров. К зиме стало заметно, что не только фуражки, но и буденовки у наших командиров на голове сидят ловко и уверенно. Особенно у нашего командира взвода лейтенанта Носикова.
Почему-то казалось, что и его фуражка, и буденовка были особенно красивы. Наверное, не только это привлекало, но и то, как он артистично вскидывал руку к козырьку, показывая, как надо отдавать честь, или как красиво, ловко в его руках играла винтовка с примкну-тым штыком, когда он громко и четко командовал сам себе на занятиях: «На пле-чо! Раз-два!», «На ру-ку! Раз-два!», «К но-ге! Раз-два!» Это называлось делать «руж-приемы». Это было красиво.