Восемнадцать десять — через пять минут по телеку начнут рыдать богатые. Прекрасный, золотой слезливо-маразматический фильм, ура тебе! Привет тебе, чума! Вероника, я люблю вас! Как только вы со своим Луисом-Альберто начинаете плакать, вызовы практически прекращаются. Весь город срочно выздоравливает, разве что авария где-нибудь нарушит всеобщую здравоохранительную гармонию. И у нас, на «скорой», все женщины собираются к телевизору. Придется мне подменить Светку-диспетчера и заслужить неподдельную благодарность, а благодарность диспетчера кое-чего стоит.
Кстати, а чем привлекает это, извините за выражение, искусство? Нет-нет, я не хочу никого обижать, мне просто интересно, почему миллионы людей с таким нетерпением ждут очередной серии, что именно их влечет? Не потому ли, что все прочее уже смертельно надоело: и коммунисты, и демократы, и мафия, и голые бабы, убийства, следователи — словом, все, что «про нас». Самая гнусь нашей жизни — все, что на «скорой» мы потребляем невероятными дозами, осточертела всем до смерти. И они будут обливаться слезами над вымыслом, будут рады хоть издали полюбоваться чистым чувством, плакать от счастья, что очередной гадкий утенок превратился в прекрасного лебедя. Плевать на деревянного Луиса-Альберто, на тупую посредственность всех остальных. Над горем Марианны плачут навзрыд и равнодушны к горю, которое рядом и куда более страшное. Наши, свои, родные горемыки НА-ДО-Е-ЛИ! Наверно, еще и потому, что своим помогать надо, а не плакать. Плакать-то оно полегче, слезы, говорят, душу облегчают. Фильм-наркотик, вот в чем дело. И прокатчики подлежат привлечению…
— Третья, срочно! Повторяю: третья — срочно!
— Что там, Света?
— Ножевое ранение, гаражи возле ЖЭКа на Красноармейской! В живот и в грудь!
— Понял, гаражи на Красноармейской. Аня, проверь кровезаменители.
— Гемодез 400.
— И все? Там еще первая на месте, пробегись, спроси о наличности.
— Шеф! — издали кричит она, — есть 1000 милли полиглюкина!
— Бери и погнали! Жми, Петро, до плешки — давай мигалку и сирену!
Вот тоже милые прелести нашего снабжения: мне на смену нужны полторы-две тысячи миллилитров жидких кровезаменителей, а дают всего четыреста, редко восемьсот. А если там шок? Фиг выведешь, и даст дуба человек, а ты после смены от бессилия и злобы пойдешь и напьешься. И так, бывает, хочется набить морду кому-то неизвестному, что боишься выйти из дому.
Ага, вон и милиция. Стоят спокойно, не суетятся, к нам не бегут — значит, раненого уже нет или помер.
— Ну, что тут у вас?
— Порядок, доктор, раненого увезли попуткой. А вот на этого красавца взгляните!
Пьяный, лет пятидесяти, рожа злобная, глаза, как у нас говорят, дикие — надо полагать, это виновник торжества. Так, правая бровь рассечена, сильно кровоточит. И нижняя губа разбита. Стало быть, тот, кого увезли, был без ножа.
— Будете забирать? — веселый молоденький лейтенант, поигрывая дубинкой-«демократизатором», стоит возле милицейской машиноы «на связи».
— Будем, надо шить бровь. Потом отдадим вам. Полчаса работы.
— Везите, везите. Минут через двадцать подъедем к больнице, заберем. У нас тут еще небольшое дельце есть.
— Минуточку, — не даю ему сесть за руль. — Кто из ваших едет с нами?
— Некогда мне, доктор, я же сказал: в больнице заберем!
— А если сбежит? Я за ним гоняться не стану!
— Хрен с ним, далеко не убежит, мы его знаем! Пока!
Вот так. Значит, Аню на мое место, к шоферу, а мне в салон, не то сей дядя в две секунды с ней разберется. Желания ехать у него явно нет.
— Эй ты, корешок! — это он мне. — У тебя дети есть? И, наверно, хотят спокойно жить? А, доктор? Замажь йодом, и я пошел. Мне с ментами встречаться — облом. Сечешь?
Справлюсь? Мужик в возрасте, силенок, пожалуй, не так уж много, да и на сильной поддаче — справлюсь.
Вот только на хрена мне это надо? Милиция себе уехала, а ты сторожи… Молодец Петро, жмет километров за сотню, не больно выпрыгнешь на такой скорости, не настолько он пьян…
Что-то приподнимается, ищет ногой упора. Ну-ну, давай, паря, жду…
Рывок к двери, на мгновение мелькнула открытая челюсть — попал, сидит на полу. Нокдаун. Ладно, счет открывать не буду.
— Ну, бля, жирный боров! Ну, свинья цыганская! — меня почему-то часто принимают за цыгана. — Поставят тебя, бля, на пику!
Слава аллаху, очухался, а то рука у меня и в самом деле тяжеловатая, да и десантные рефлексы пока еще не притупились, работают.
— Да ты, бля, не доктор, мент ты поганый, козел вонючий! Ты…
Этот концерт до конца дороги. Пусть поет. Но снова лезть не пытается, соображает, что со мной не сладит, а замолчать зековское самолюбие не позволяет. Пой, ласточка, пой. Мне спокойнее, когда ты поешь. И оперение у тебя подстать песне. Рукав на плече оторван, синеет татуировка — церковь о двух куполах, две судимости, значит. На пальцах тоже татуировки-перстни — зек натуральный и серьезный.
— Ну и надоел же ты мне! — не выдержал я. — Кончай молитву! И успокойся, мы не менты, наше дело — зашить тебе бровь, и мы ее зашьем. Нагноится — тебе же хуже. Зашьем, и ступай себе к своей родной милиции, сам с ней разбирайся!