Николай Николаевич Слащев, обычно, занятый делами сверх всякой меры, нашел каким-то образом время показать ей свое хозяйство: минную и сапожную мастерские, пекарню, мастерскую шорных изделий и кузницу. Директор маргаринового завода, а теперь наш главный сапожник, Яков Ильич Бибиков, вне всякой очереди поставил Чижику какие-то редкостные «незаметные» заплатки на ее ботинки. «Лихой наездник», а ранее директор мыловаренного завода, Степан Игнатьевич Веребей, собирался было обучить Чижика метать лассо, но Слащев пресек его намерение: лошади понадобились для срочных хозяйственных дел. Друг моего покойного Гени, Павлик Худоерко, ходил следом за Шурой, не отставая от нее ни на шаг… Но больше всего за эти сутки Чижик подружилась с Кириченко. Николай Ефимович по-прежнему дразнил ее «грозой фашистов», и она по-прежнему смущалась и краснела. Кириченко учил ее вязать пакеты с толом и объяснял устройство своей последней «фокусной» мины: как надо выдалбливать для нее отверстие в стволе дерева, как маскировать мину корой, а проволоку, выдергивающую предохранитель, прятать на веточке. И Шура, вернувшись на то место, где Кириченко закладывал свою мину, трогательно, по-детски, всплескивала руками, удивляясь и сердясь на себя за то, что не могла сразу найти ни мины, ни веточки с проволокой.
Словом, вся Планческая возилась с Чижиком. И это не было обычным гостеприимством партизан к своему боевому товарищу: никто не принимал Чижика всерьез за бойца. Здесь, в кавказских предгорьях, все сильно истосковались по своим семьям и свою нежность невольно перенесли на Чижика.
Весь день звучал ее звонкий смех на Планческой — на минодроме, в учебном бараке, в мастерских, в столовой. Слыша его, партизаны улыбались. На душе становилось светлее и радостнее. И только один раз, и то лишь на мгновение, я увидел в Чижике то, что, казалось, было так несвойственно этому веселому подростку.
Не помню, кто начал разговор о Григории Дмитриевиче Конотопченко, старожиле станицы Имеретинской, о том, как предательски заманили его немцы в ловушку, как жестоко пытали и потом повесили на площади. Шура молча сидела в углу. Ее губы были плотно сжаты. Лицо потемнело. Она стала какой-то совсем другой, будто сразу повзрослела на десять лет. И я понял: у Чижика свой серьезный счет к немцам. Но какой — я так и не узнал до сих пор…
Поздно вечером, когда мы ложились спать, Павлик Худоерко (ему постелили рядом со мной), как обычно, сообщал мне свежие новости — он всегда был в курсе самых последних событий, к тому же щедро сдобренных собственной фантазией.
— Вы знаете, Батя: Чижик очень любит Надю Колоскову, а Надя влюблена в Васю Ломконоса. Но Чижик тоже любит Васю — это я знаю наверняка. Однако Чижик так привязана к Наде, так дружит с ней, что скрывает свою любовь к Васе. Она устраивает им свидания, передает записки, одним словом, помогает им. Вася ужасная шляпа, а у Чижика доброе сердце… Скажите правду, Батя: кто вам больше нравится: Надя или Чижик? Мне — Чижик. И, по-моему, когда Вася получше узнает Чижика, он тоже полюбит ее. А потом…
Павлик еще долго бубнил мне что-то на ухо, но я так и не смог дослушать до конца этой запутанной истории: я уснул… На следующий день во время завтрака в столовую неожиданно вошли Надя и Вася Ломконос. В полном походном снаряжении, мокрые, измазанные глиной, они коротко доложили, что задание выполнено: мостик взорван. Задержались они вот почему…
Когда Вася закладывал мину, рядом с ним в кустах неожиданно, как из-под земли, появился парный немецкий патруль. Увлеченный работой, Вася не заметил немцев. Фашисты крались к Ломконосу. Надя лежала в засаде. Она не растерялась: неслышно подползла к немцам, оглушила одного ударом пистолета по голове, а второго заколола ножом. Пока немцев оттаскивали в овраг, пропустили удобное время для работы — пришлось лежать сутки в кустах, на мокрой земле, под проливным дождем.
Надя рассказывала все это коротко, спокойно, по-военному. Я взглянул на Чижика. Она смотрела на подругу. Глаза ее сияли безграничным детским обожанием.
— Надя, ты герой! — крикнула Шура и расцеловала девушку. — И ты тоже герой, Вася.
Шура метнулась к Ломконосу, поднялась на цыпочки, закинула ему руки на плечи и поцеловала Васю в губы. И тут же зарделась как маков цвет, выбежала из столовой. Вася стоял посреди барака смущенный и красный…
На рассвете мы провожали Чижика. По-прежнему лил дождь. В серых тучах прогудел немецкий самолет. Где-то далеко неторопливо била артиллерия.
Вид у Шуры был боевой: за плечами карабин, у пояса гранаты и финский нож, подаренный ей Слащевым. И все это так не вязалось с ее хрупкой детской фигуркой, с ее девичьей толстой косой, что я невольно улыбнулся. Шура заметила мою улыбку и сердито нахмурила свои густые темные брови.
Кириченко подошел к Шуре, крепко пожал ей руку:
— Ну, Чижик, будь здорова. Бей немцев. Ни пуха тебе, ни пера…
Шуру провожал Павлик: около Планческой часто бродили немецкие разведчики, и Павлик, прекрасно изучивший окрестные тропки, должен был вывести Чижика на относительно безопасную дорогу.