— В учебниках, голубчик, многого не найдешь, — спокойно ответил старый врач. — Уж хотя бы по одному тому, что все учебники, по которым мы с вами учились, написаны до войны. И теперь нам многое придется исправлять в них. Мы напишем, например, новую главу, которая год назад считалась бы мною самим, по меньшей мере, необоснованной, главу о том, как растет сопротивляемость человеческого организма, когда сердце переполнено ненавистью к врагу и уверенностью в победе. И кстати, коллега, перед вами лежит человек, который много месяцев воевал в тылу у врага. На его глазах горели станицы, плакали женщины, умирали товарищи. Он видел так много горя, что его не объять человеческим разумом. И он видел такие зверства врагов, от которых поистине волосы на голове поднимаются дыбом… А посмотрите на его глаза: сколько в них ясной юношеской чистоты.
Вот о чем следует подумать: почему и как человек через весь этот ужас сумел пронести незапятнанной молодую ясность своей души? Если угодно, я скажу вам почему. Юношей Вася жил в своей Абинке хорошо и радостно, и ему казалось, что иначе и быть не может. Будущее рисовалось таким же ярким и солнечным. И это тоже казалось ему естественным. И вдруг — война. Враг жег города, вырубал сады, топтал книги, уводил девушек в публичные дома, вешал на шеи матерям рабские бирки. Вот тогда-то он в полной мере оценил счастливую, мирную жизнь. Он пошел драться. И дрался. Да еще как! Даже в самые тяжелые минуты он твердо знал: мы победим. После победы жизнь снова будет такой же счастливой, какой была до войны. Нет — еще счастливей. Право на эту жизнь он завоюет своей кровью… Вот эта-то вера в светлое будущее и сохранила ясную чистоту его глаз и его сердца. Можно сжечь город, вырубить сад, вытоптать пшеницу, отравить в душегубках тысячи детей, но нашу молодость убить нельзя! Наша молодость бессмертна…
Следующий раз я увидел Васю уже осенью.
Поздним вечером я шел по улице Абинки. В станицу только что пригнали стадо, и во дворах слышались то ласковые, то укоряющие голоса казачек, доивших коров. Улица была пустынна. В воздухе стоял запах осенних цветов и спелых яблок.
На скамейке в одном из палисадников я увидел Васю. Рядом, тесно прижавшись к нему, сидела девушка. Это была Надя. Они о чем-то тихо говорили.
Я сделал вид, что не заметил их. И они меня не окликнули. Но я не в обиде на них: им так хорошо было вдвоем.
Глава III
Я хорошо помню, как приехали к нам на Планческую, в наш «минный вуз», партизаны из станицы Крымской.
С ними приехал начальник штаба крымчан художник Александр Ерофеевич Глуховцев. Выше среднего роста, широкий в плечах, с простым открытым лицом кубанского казака, пожалуй, чуть флегматичный в обыденной жизни, но решительный и до дерзости смелый в минуты смертельной опасности, Глуховцев был великолепным охотником и метким стрелком. Не думали мы с ним тогда, пожимая друг другу руки, что он через два года будет иллюстрировать мои «Записки партизана».
Глуховцев привез с собой товарищей по отряду — избача Володю и председателя колхоза Казуба.
Володя, темноволосый, невысокий, худенький, казался застенчивым и скромным школьником-подростком. Трудно было предположить, глядя на него, что он окончил десятилетку и, лишь случайно не попав в институт, работал избачом в своей станице. У него была невеста — крымчанка Катя, дочь Казуба. Они полюбили друг друга еще в школе, когда учились в одном классе, и вместе пошли в партизанский отряд.
В нашем «вузе» Володя вел себя очень скромно. Он садился обычно позади всех, был молчалив, редко задавал вопросы во время занятий. Но наши преподаватели в один голос утверждали, что он в совершенстве постиг опасное искусство минера. И все же мы вынуждены были выдать ему диплом второй степени: на последней практике ему не повезло — отказал капсюль взрывателя, изготовленный им самим в нашей минной мастерской. Это была случайная и пустяковая ошибка в расчете, но это все же была ошибка, и наша строгая экзаменационная комиссия снизила итоговую оценку, чем, кстати сказать, ввергла в немалое уныние бедного Володю.
Казубу было лет сорок. Широкоплечий, жилистый, он, казалось, был вылит из стали. Я никогда не видел его усталым. Вернется, бывало, группа с диверсии, все валятся спать, а наш Казуб, подкрепившись как следует, уже поет и танцует. И скажи ему, что надо тотчас же выйти на новую операцию, он и слова не скажет: неторопливо, аккуратно соберет свою поклажу и тяжелой, чуть вразвалку, походкой снова отправится в горы. Насколько у нас, на Планческой, Казуб был «душой общества», настолько в боевых операциях он был жесток, строг и немногословен.
Пожалуй, трудно было найти более требовательного командира, чем Казуб. И все же наши «студенты» охотно ходили с Казубом на самые рискованные диверсии. Они знали: Казуб спустит с них несколько потов, но не подведет, не растеряется, не ошибется, особенно когда нужна изобретательность и выдумка в установке мин.
— Казуб — наш второй Кириченко! — как-то сказал мне Ветлугин.
В нашем отряде это была высшая похвала минеру.