— Он всегда балуется, не обращайте на него внимания,— говорили они,— вот если маму вызвать на урок, тогда он тихо сидит. А сестру он не боится. Вот позовите его маму!
Но маму я решила не звать, а детей попросила не кляузничать. Как-то раз я пригласила Илюшину группу после занятий строить из снега волшебный город. Тут-то Илюша и показал себя. Целых два месяца бедняга крепился и не лепил, оказывается, потому, что ему нравилась прежняя преподавательница по лепке. Она ушла, а другую он принимать не хотел. Размашистый мальчик на моих глазах превратился в четкого умелого мастера. Ни одного лишнего движения, ни одного ненужного жеста, каждое прикосновение к материалу (в данном случае к снегу) художественно осмысленно. Он обходил едва начатое сооружение вокруг с видом все знающего наперед творца. Подрагивали на ветру обмахрившиеся завязки ушанки, Илюша шмыгал носом и смачно проводил под ним рукой в лангетке, как ножовкой.
С этого дня он стал неузнаваемым, то есть самим собой. Тем Илюшей, которого я дотоле не знала, и знакомство с которым составило для меня счастье.
Сосредоточенно смотрел он в ведро с глиной, прикидывая, сколько понадобится для задуманной скульптуры, прокладывал основательный постамент и только потом принимался за главное. Поразительно, как он слушал мои советы или замечания, касающиеся его работы, и если соглашался, то легко перестраивал композицию. Особенно это касалось движения, передать которое он стремился в каждой работе, но пока еще не всегда мог. Часто я забывала, что передо мной маленький ребенок, завораживало его недетское внимание к самым разным аспектам нашего дела: он пытался самостоятельно разобраться в человеческих пропорциях, в структуре рельефа, он даже умел передавать три плана в рельефе, что детям обычно не под силу, решал такие пластические задачи, как передачу состояния в позе и т. д.
Он сбегал на лепку почти со всех уроков, и ни сестра, ни даже строгая мама ничего не могли с ним поделать. «Нравится, так пусть,— махнула рукой строгая мама,— поиграет перед школой».
Последнюю работу, которую он вылепил при мне, уже будучи второклассником, Илюша назвал так: «Человек видит весь мир». Мальчик сидит на пригорке, опершись на прямые руки и согнув одну ногу в колене — свободная, пластичная постановка с нюансом в Илюшином духе: у мальчика лицо с четырех сторон — уши одного являются носом другого. Когда смотришь на скульптуру анфас, то нюанса этого не заметно, разве что уши чересчур оттопырены, как и у самого автора.
— Во все стороны смотрит, так-то вот,— гордился Илюша работой.— У вас бы на лепке я бы целый день сидел. А в школе да на английском! Говорят, что меня выгонят за неуспеваемость,— мечтательно сообщил он,— вот хорошо будет! Тогда вместо этого английского буду на лепку ездить. А вы попросите мою маму, она вас послушает.
Так и не удалось мне уговорить маму — видно, она строго-настрого запретила мальчику ездить на лепку. Парадокс: ребенок всем своим существованием дает понять родителям, чего он сам лично хочет. А родители делают с ним то, что хотят сами. Вот и все. Глухая стена. Остается надеяться, что то упорство, с которым Илюша два первых месяца бойкотировал мои уроки, он употребит на то, чтобы отстоять свой дар. Вопреки взрослым, не желающим обращать на него внимания.
ПРИТЧА О ЛЯГУШКЕ
Если у Илюши М. врожденное чувство пластики, абсолютный слух «на форму», то у Оли В. столь же абсолютное чувство линии, практически не свойственное детям. Ее рисунки динамичные не за счет композиции, а за счет самой линии. Пользуясь богатством градаций простого карандаша, девочка создает динамичный музыкальный рисунок. У нее «поставлена рука», хотя никто ей руку не ставил.
Я спросила у Олиной мамы, показывал ли Оле кто-нибудь из взрослых, как нарисовать фигуру в профиль, как нарисовать кисть руки в различных поворотах, уходящую фигуру, фигуру со спины, где – в соответствии с законом перспективы выступающая нога чуть короче другой и рука дана в верном перспективном сокращении. Нет, никто ей этого не показывал. Значит, дело в уникальной наблюдательности. Но мало наблюдать. Надо суметь изобразить увиденное.
Милая застенчивая мама, она краснеет, когда я расхваливаю Олю. «Дети все хорошо рисуют»,— говорит она. И верно. Но Оля рисует не как ребенок, а как зрелый мастер.
Болезненная девочка, руки как в рыбьей чешуе, коротко остриженная голова в струпьях от диатеза. Она немногословна, но в ее лучистых глазах отражается все. Глядя на нее, вспоминаю княжну Волконскую, которую можно было бы назвать дурнушкой, если бы не глаза, излучающие любовь.
Оля никогда не комментирует свои работы. То, что выходит из-под карандаша, не вмещается в слово. Ее язык — не речь, а линия.