Айзенштадт — маленький, чистенький, словно вымытый и до блеска начищенный австрийский городок. В центре старинный, но выглядящий как новенький замок одного из венгерских графов — до Венгрии отсюда рукой подать. Город, видимо, и сложился вокруг этого неприступного замка.
После замка нас ведут посмотреть еще одну местную достопримечательность — еврейский музей. Он рядом со старым еврейским кладбищем, которое нынче уже только памятник истории. Музей создали и содержат в большом порядке, как и кладбище, местные власти: Айзенштадт — административный центр земли Бургенланд.
Прежде, в догитлеровские времена, рассказывают мне в музее, в Бургенланде жило довольно много евреев. «А сейчас?» — спросил я. «Четыре семьи», — ответили мне.
И тут у меня вырвался, по правде говоря, дурацкий вопрос: «Для кого же этот музей?». В ответ я услышал: «Как для кого? Для себя, для нас, австрийцев, конечно. Чтобы помнили, что здесь происходило».
Покаяние — единственный способ преодолеть кошмары прошлого. И еврейский музей в Айзенштадте напоминает об этом.
С Борисом Леонтьевичем Сучковым, директором Института мировой литературы и членом редколлегии нашего журнала (поэтому мы хорошо знакомы), выходим из ЦДЛ после обсуждения, на котором распоясались те, кто нынче себя без достаточных оснований называет «патриотами». Тогда это было еще в новинку. Погромно-черносотенные речи произносили и некоторые сотрудники возглавляемого им института.
Сучков об этом шабаше говорит иронически, посмеивается.
Мне этот тон кажется неуместным, раздражает меня.
— Выдумаете, они ограничатся одними евреями? Вас потом тоже вздернут — хотя бы за то, что знаете два басурманских языка, писали предисловие к «Иосифу и его братьям», к Гамсуну.
— Не исключаю… Но на том свете мне, наверное, зачтется то, что я пробивал и роман Томаса Манна, и Гамсуна, и Кафку, — отвечает совершенно серьезно Сучков.
Нас тогда отговаривали ехать в Пицунду. Незадолго до этого была там, в Абхазии, какая-то не очень понятная заваруха, отдыхающих вывозили оттуда морем. Но я подумал: у страха глаза велики, наверняка там уже все в полном порядке.
Эти чудесные края мы очень любили, да и запасного варианта у нас не было. Решили: все-таки летим в Пицунду.
Когда ехали на такси из Адлера, бросилось в глаза, что на пляжах вдвое, втрое меньше людей, чем обычно, — это было непривычно и тревожно. В нескольких местах я заметил стоящие недалеко от дороги БМП и танки, которые свидетельствовали, что дело здесь, видимо, принимало крутой оборот. Шофер был хмур, на наши вопросы отвечал не очень охотно. Тревога жила и в глазах многих местных жителей, с которыми мы, курортники, сталкивались.
Нет, наша поездка и отдых кончились вполне благополучно. Но вскоре там разгорелась чудовищная абхазско-грузинская война, превратившая эти райские места в ад. И мне тогда пришло в голову, что поездка наша была, пожалуй, все-таки мероприятием легкомысленным.
Ко мне вдруг как бы приблизилось то, что казалось далекой историей. Вот так, наверное, в девятнадцатом году, гонимые революционной бурей, уезжали в Крым Мандельштам, Эренбург, Вересаев. Уезжали, не предполагая, представить себе этого не могли, какие тяжелые и долгие испытания их ждут — голод, болезни, сменяющиеся, но одинаково скорые на расправу с подвернувшимися под руку людьми власти. Думали, месяц-другой, и все успокоится, жизнь наладится, войдет в нормальные берега, и они вернутся домой. А возвращались в Россию с большими и драматическими приключениями, кто через год, а кто и через два (к тем, кого я назвал, можно прибавить еще Булгакова), кружным — прямого не было — путем через Сухуми, Тифлис.
Чего только эпоха войн и революций ни выделывала с судьбами людей…
Был я в командировке в Сараево. Редактора выходившего там литературоведческого журнала я хорошо знал, он не раз бывал на всяких литературных мероприятиях в Москве, в том числе и у нас, в «Вопросах литературы». Однажды приезжал с женой, знакомя с ней, сказал, что она по матери русская. Жена, однако, в отличие от него по-русски не говорила. Как странно, подумал я тогда.
Когда я оказался в Сараево, он пригласил меня к себе домой. Теща, которой он меня представил, заговорила со мной таким прекрасным, чистым, интеллигентным русским языком, который я слышал лишь у старых петербуржцев, у некоторых моих преподавателей в военно-морском училище, офицеров еще царского флота. Кстати, она и была из семьи потомственных офицеров флота, а отец ее стал одним из первых военных летчиков в России.
Я стал ее расспрашивать. Она охотно отвечала. Похоже, я был первым человеком из Советского Союза, с которым ей пришлось подробно беседовать. Девочкой она вместе с родителями оказалась в эмиграции, в Югославии закончила русский институт благородных девиц (он там в двадцатые годы функционировал), стала врачом, вышла замуж за черногорца, войну провела в партизанском отряде.