Был у нас с ним еще один долгий и более горячий спор, никак, однако, не повлиявший на наши отношения, — о выдвинутой им идее какой-то особой «сверхлитературы», которая подобно крику ужаса должна остановить уже занесенный над человечеством страшный ядерный меч, только ей это по силам. Я же считал, что если литература как-то воздействует на жизнь, что-то в ней, в людях меняет к лучшему (не стоит, конечно, преувеличивать силы ее воздействия), то медленным, капельным вливанием в души человечности и добра. Никакая по теоретическим проектам сконструированная «сверхлитература» этой задачи не решит. Тут мы, похоже, так и остались каждый на своей позиции. Отголоски этого спора есть в некоторых статьях и интервью Адамовича. Впрочем, последняя, оставшаяся незавершенной книга Адамовича «Vixi» (законченные главы ее опубликованы в Минске в журнале «Неман» и в Москве в «Дружбе народов») никакого отношения к «сверхлитературе» не имеет — это чистой воды автобиографическая, исповедальная проза. Кажется, художник победил футуролога литературы.
Если в дилогии «Война под крышами» и «Сыновья уходят в бой» было немало горькой правды, то и в «Хатынской повести» (по которой потом снял потрясающий фильм «Иди и смотри» Э. Климов), и в «Карателях», и в книге «Я из огненной деревни», созданной вместе с Я. Брылем и В. Колесником, и в написанной вместе с Д. Граниным «Блокадной книге» (стоит отметить, что инициатором двух этих коллективных работ был Адамович) автор (авторы) переступает некую прежде существовавшую и считавшуюся незыблемой нравственно-эстетическую границу и имеет уже дело с правдой жестокой, ужасной, шокирующей. Человеческое сознание (и писателя, и читателя) отталкивается от такой правды: надо ли изображать агонию уничтожаемых в газовых камерах, расстрел женщин вместе с малыми детишками, муки тех, кого каратели жгли в «огненных деревнях», превращение обезумевшего от голода человека в зверя? Но если мы не хотим, чтобы это повторилось (да еще помноженное на уничтожающую мощь ядерного оружия), так считал Адамович, мы обязаны переступить этот порог, узнать жуткую правду. У писателя и читателя должен возникнуть новый порог боли и сострадания — вот для чего это делается, вот чем это оправдывается. В одном из выступлений Адамович проницательно заметил: Толстой в «Войне и мире» рассказал, как просто умирали люди на войне, в «Тихом Доне», вобравшем кровавый опыт первой мировой и гражданской войн, изображается, как безобразно просто погибали люди, последняя наша война заставила литературу говорить о том, как безобразно просто убивали люди. В этом пафос и книги «Я из огненной деревни», и «Хатынской повести», и «Карателей». И наверное, самое страшное в «Карателях» — вполне обыкновенные люди (не садисты, без патологических отклонений в психике), оказавшиеся в силу разных обстоятельств, нередко не по своей воле, в особой эсэсовской карательной команде Дирлевангера, начинают относиться к убийству, уничтожению безоружных мирных жителей как к обыденной, рутинной работе. Нет, Достоевскому, когда он писал Раскольникова, такое и не снилось, не могло сниться, — это наш бесчеловечный век, век массовых убийств, лагерей уничтожения. А что если не сегодня-завтра какой-нибудь Дирлевангер или Тупига получит в руки и пустит в ход атомную бомбу, реализуя «историческое» повеление новоявленного фюрера миллионы одних людей лишить жизненного пространства, за их счет расширив его для других, — вот что жгло Адамовича. Эта опасность не казалась ему только гипотетической, он считал, он показал в своих книгах, что чудовищные зерна бесчеловечности посеяны в душах людей.
Нынче с большой охотой и строгостью судят ушедшие времена и былые обстоятельства, обличают пороки и слабости людей той поры. Иногда справедливо, иногда несправедливо. Но как часто столь необходимой очистительной работе недостает нравственного фундамента, критика становится сомнительной, двусмысленной или просто повисает в воздухе, потому что авторы беспощадных филиппик легко и снисходительно прощают себе то, за что клеймят и испепеляют других. Они не хотят вспоминать (или стараются забыть), какими были двадцать — тридцать лет назад, в другом общественном климате, в других обстоятельствах, что думали и говорили, как поступали. Они убеждают себя, а чаще хотят убедить слушателей и читателей, что всё понимали, как нынче, также умно и смело обо всем судили, так же свободно себя вели. Не так часто встречаются люди, не дающие спуску и своему собственному прошлому.
Саша и тут не знал страха перед правдой. Как часто я от него слышал: «Я тогда был дураком» (нет, он и тогда дураком не был, это означало, что в ту пору еще принимал на веру некоторые идеологические постулаты). Но одно дело — признаваться в этом в разговоре с друзьями (хотя и в дружеском кругу, бывает, охотно распускают перья), другое — написать об этом, напечатать, признаться читателям, что иным ложным идеям и правилам и ты отдал дань, что и тебе пришлось по капле выдавливать из себя раба.