Быков одним из первых в нашей литературе послесталинского времени — не только в литературе о войне, хочу это подчеркнуть, — отверг последовательно и определенно десятилетиями пропагандировавшуюся как высшее достижение общественной истории и социального опыта так называемую классовую мораль (нравственно то, что служит делу пролетариата, высокая эта цель оправдывает любые средства), утверждая единую общечеловеческую мораль, отвергающую порочные средства, неизбежно ведущие, приводящие к бесчеловечности. Развенчание этого тлетворного идеологического фетиша, проникшего, подобно раковой опухоли, во все клетки нашей жизни, — лейтмотив, внутренний смысловой фундамент зрелого творчества Быкова.
Столь же решительно отвергает Быков такие навязшие тогда на зубах обязательные идеологические «уточнения» понятия «гуманизм», как «революционный», «социалистический», справедливо считая, что на самом деле эти уточнения представляют собой маскируемый отказ от человечности. «А гуманизм не просто термин, к тому же говорят абстрактный», — писал Давид Самойлов. Для Быкова гуманизм был не абстрактным, сомнительным понятием, а необходимым условием жизни человека и общественного устройства.
Перед очень трудными вопросами ставил своих героев Быков: как сохранить человечность в бесчеловечных обстоятельствах, что человек может в этих трагических условиях, где та граница, переступив которую он утрачивает себя, только ли для себя живет человек? По свидетельству одного из сотрудников «новомирской» редакции, Александр Твардовский, прочитав «Круглянский мост», сказал автору повести: «Вы подметили и уловили главное в своем произведении, что волнует литературу с давних пор и, может быть, особенно остро со времен Достоевского: чего стоит счастье и что это за счастье, если оно достигается смертью мальчика, ребенка. Знаменитый вопрос Мити Карамазова…» Да, связь Быкова с художественной традицией Достоевского бросается в глаза внимательному читателю. Быков, чтобы проникнуть в причины общественного неустройства, в глубины души человеческой, объяснить ее возможности и ресурсы, тоже ставит своих героев в положения, которые Достоевский называл «почти фантастическими и исключительными», вызывающими либо их высочайший взлет, либо глубочайшее нравственное падение. Это происходит во время того губительного пожара, который пылал в нашей стране на протяжении почти всего XX века и последствия которого ясно видит Быков. Много было в оставшихся за нашими плечами десятилетиях невыносимо тяжелого, но, кажется, самой большой бедой нашей был образовавшийся дефицит человечности. Именно это вскрывал в своих произведениях Быков.
Понятно, что он в числе нескольких других лучших наших писателей той поры (к тому же он был автором ненавистного партократии «Нового мира», что послужило дополнительным отягчающим обстоятельством) оказался на самом острие атак ортодоксально-карательной критики. Впрочем, ортодоксальная всегда была и карательной, за ее приговорами непременно следовали крутые «оргмеры».
Прочитав «Мертвым не больно», я написал Василю письмо, в котором хвалил повесть, но заметил, что скорее всего наша идейно выдержанная, бдительная критика будет долбать ее. У меня для этого невеселого предположения были основания: исподволь, шаг за шагом началась сусловско-брежневская «ресталинизация». И прежде всего это касалось войны: учинили показательный разгром книги Александра Некрича «1941. 22 июня» — автора исключили из партии, выгнали из института, наказали издателей, разного рода взыскания были наложены на тех, кто на обсуждении защищал эту книгу. Цензурой был запрещен набранный в трех изданиях доклад Константина Симонова «Уроки истории и долг писателя», в котором он пытался разобраться в причинах наших тяжелых поражений в первый период войны.
Вскоре я получил в ответ письмо Василя. Он писал: