Попал к ужину. Мы славно посидели, выпили по поводу моего возвращения. Я расспрашивал, что было без меня и что нам предстоит. Меня расспрашивали о госпитальной жизни, как лечили, хорошо ли кормят, можно ли сообразить выпивку. Я госпитальную жизнь не хаял, не за что было, но пожаловался, что часы у меня там накрылись.
И тут же мне были преподнесены на выбор трофейные часы. С шуточками, со смехом рассказывали, как их добыли — так сказать, выменяли у пленных (это был эвфемизм — конечно, отобрали), большим грехом это не считалось. Понял я, что часами все обеспечены — даже с избытком, кое у кого вместо кресала появились немецкие зажигалки.
Эти приметы успешно развивающегося наступления и радовали и тревожили…
Дело в том, что когда формировалась наша рота, в нее попала группа досрочно освобожденных из заключения и отправленных в действующую армию на фронт. Это была разная публика. Часть люди как люди, случаем оказавшиеся за колючей проволокой, ничем они не отличались от остальных солдат.
Но была и шпана, ворье, настоящие уголовники. Распространено мнение, что они отличались бесшабашной удалью, были отчаянными смельчаками. По-моему, это легенда. Во всяком случае, моим опытом она не подтверждается. Они всячески стремились что-то урвать для себя, трудное и опасное переложить на плечи других, сесть на шею тем, в ком почувствовали слабину, время от времени закатывали истерики, криком стараясь добиться своего. Не было в них главного качества настоящего солдата — надежности, положиться на них было нельзя. Мне пришлось самыми жесткими мерами, как говорят на флоте, «приводить их в меридиан», вколачивать в них азы армейской дисциплины и обязательных норм фронтового поведения.
И я подумал о том, как бы идущие в руки трофеи не подтолкнули всю эту шпану к мародерству, какие меры надо принять, чтобы не распространилась эта опасная зараза. Из только что объявившегося гостя, у которого нет обязанностей и забот, я снова становился командиром роты…
В разговоре всплыло сегодняшнее число — 27 января, и тут я вспомнил, что это же мой день рождения — девятнадцать мне стукнуло. Правда, не стал оповещать об этом событии, не в моих интересах было сообщать, сколько мне лет, пусть думают, что я старше, — в роте я был самый молодой.
Тот день хорошо мне запомнился, со многими подробностями, с подаренными мне трофейными часами. А вот свой предыдущий день рождения — где он меня застал, что тогда было, хоть убей, не помню, — скорее всего, вообще тогда не вспомнил, что у меня день рождения, — наверное, не до того было.
Зато помню свое двадцатилетие. За несколько дней до этого меня выписали из госпиталя как инвалида, получил я белый билет. Признаюсь, я этого не ожидал, был удручен, с трудом привыкал к своему новому положению. И появившееся в этот день сообщение о том, что завершено освобождение Ленинграда от блокады, и обрадовало меня — ведь начинал я там, и опечалило, — я понял, что теперь мне только и остается, что слушать сводки…
А подаренные мне в день рождения трофейные часы у меня не прижились. Когда мне влепили в левую руку разрывную пулю, она угодила как раз туда, где были часы, — и ничего от них не осталось…
Оценивать себя трудно, даже когда дело касается событий больше чем полувековой давности — скажем, твоего поведения в войну, на фронте. Трудно и опасно. Опасно, потому что, не желая того, незаметно для себя поддаешься самообольщению. Недавно наткнулся у Чеслава Милоша: «Трогательные воспоминания представляют угрозу истине. Они служат нашей склонности маскировать действительность — зачастую неприятную, суровую, жестокую». Верное наблюдение.
Не знаю, не могу сейчас сказать, каким я был в восемнадцать лет командиром разведроты, в которой все солдаты были старше меня, некоторые вдвое. Старался не трусить, старался, насколько это возможно под огнем — увы, возможности были очень невелики, — беречь солдат, старался быть справедливым.
Удавалось ли, — и если удавалось, то в какой степени, — не знаю, не решаюсь сегодня об этом судить. Не знаю, и как оценивали меня солдаты, как я выглядел в их глазах: ведь отношения там, на фронте, были предельно просты: я приказываю, сам получив приказы вышестоящих, они выполняют. И все тут…
Один только случай вспоминаю, который, как говорится, проливает свет, а если быть совсем честным, греет сегодня мое сердце…
В конце августа 1943 года на Миусе, на Саур-могильских высотах был я в последний раз ранен. Три пули — одна обычная и две разрывных, оторвало два пальца на одной руке, на другой выбило кусок кости (как выяснилось в госпитале, когда сделали рентгеновский снимок, — три с половиной сантиметра). Близко было до немецких траншей — метров сто, не больше. Видно, целил в голову, но, слава богу, промазал.