Клеенчатый пакет с документами, регалии да погоны — вот и все мое имущество, с которым меня везли из госпиталя в госпиталь. В Саратове мне выдали брюки и гимнастерку х/б. В Куйбышеве при демобилизации — шинель, ушанку и сапоги.
Как ни странно, оказавшись на гражданке, я не чувствовал себя обездоленным, чем-то обделенным. Скорее наоборот. На моей фронтовой сберкнижке (было такое изобретение) оказалась внушительная сумма денег: кроме полагавшегося по должности и званию жалования (называлось оно в армии «денежным довольствием») большие надбавки — полевые, гвардейские, ударные. Родители мне написали, чтобы аттестата я им не оформлял, на передовой мне деньги не были нужны — вот и накопились на книжке.
Конечно, сумма эта была велика лишь в цифровом выражении, да в моем восприятии, ориентировавшемся на мирное время, — деньги к тому времени изрядно обесценились. И все-таки я смог купить маме ко дню рождения советского производства золотые часики, а себе американские часы со светящимися стрелками и циферблатом (они предназначались то ли летчикам, то ли водителям «студебекеров» и «доджей») и коричневую кожаную летную куртку, которая, заменяя пиджак, служила мне лет двадцать. Выданная мне в госпитале шинель была очень велика, мне посоветовали взять большую — перешьешь потом на себя, но я на барахолке выменял ее на бушлат серого, неопределенного цвета, пошитого из материи, которая, кажется, называлась «чертова кожа», владелец бушлата почему-то называл его почтительно — полупальто.
Зимой сорок пятого — сорок шестого года в университетском студенческом общежитии, где я тогда жил, была волна самоубийств и попыток самоубийства. И большая часть этих ребят и девушек, решивших расстаться с жизнью, были фронтовиками, некоторые и демобилизовались недавно, после Победы, несколько месяцев назад.
Что говорить, жизнь тогда была очень нелегкой: впроголодь, одеты бог знает во что — гимнастерки и шинели б/у третьей категории, сапоги, просившие каши, копеечные стипендии и пенсии у инвалидов. И Стромынка, часть которой еще занимал пересыльный пункт, уютом не отличалась: теснота — койка к койке, холод, крысы, не боявшиеся людей, разгуливавшие в комнатах среди белого дня.
Но ведь на фронте было и не такое, но не отчаивались, не пытались наложить на себя на руки. В том-то и дело, что ждали и верили — после победы жизнь преобразится сразу и самым чудесным образом, она станет такой же, как была, — нет, гораздо лучше, чем до войны. Увы, не тут-то было, мирные дни совсем не радовали, радужные надежды рухнули — и это было тяжелым душевным потрясением, которое не все смогли выдержать.
И учиться фронтовикам было трудно, соревнования со вчерашними школьниками они на первых порах даже при снисходительном к себе отношении преподавателей не выдерживали — за годы войны многое выветрилось из памяти, да и вообще мозги были растренированы. Это было унизительно, тоже угнетало, нагоняло беспросветную тоску.
Была, однако, еще одна серьезная причина переживаемого тогда бывшими фронтовиками душевного кризиса, который иногда, как было на Стромынке, заканчивался трагически. Как бы трудно ни приходилось на фронте, человек на фронте, человек в армии не знал одиночества, покинутости, не был брошен на произвол судьбы — да, ему приказывали, им распоряжались, он не принадлежал себе, но он был нужен как часть государственного устройства, и хорошо ли, плохо, но его кормили и одевали.
А теперь на гражданке он оказался в одиночестве, на его плечи полностью ложилась ответственность за все — за хлеб насущный, за нынешний день, за свое будущее. Не все эту тяжесть выдерживали — ломались. Слова «депрессия» мы тогда еще не знали…
Летом сорок шестого года в Куйбышеве (нынешней Самаре) — я приехал к родителям на студенческие каникулы — разыгрывалось первенство страны по волейболу. В волейбол после ранения рук я уже играть не мог, но болельщиком остался. Со знакомой девушкой отправился на стадион.
Судьей соревнований был Чинилин — замечательный, высочайшего класса спортсмен, чудо нашего волейбола тридцатых годов, я видел перед войной в Днепропетровске, как он играл. Чинилин был без обеих рук, мне сказали, что он потерял их на войне.
Я уже и в госпиталях во время войны, где мне пришлось провести немало времени, и в нашей всего год назад наступившей мирной жизни насмотрелся и на слепых, и на безруких, и на безногих-«колясочников». Привык и воспринимал эти увечья как естественные, само собой разумеющиеся последствия войны, они уже перестали быть для меня ужасными. А здесь, увидев безрукого Чинилина, я был потрясен страшной жестокостью войны — она вдруг открылась мне с рвущей душу наглядностью.
И после матча в растрепанных чувствах я потянул мою спутницу в ресторан — это был один из немногих случаев в моей жизни, когда мне, чтобы прийти в себя, надо было выпить.
Но на этот раз не помогло: от выпитого мрак в моей душе еще больше сгустился.