— Ах, мать Серафима! — воскликнула сестра Гликерия, видимо облегченная ее появлением, — посудите вы… Вы только посудите, мать Серафима! Вот пожалуйте, поглядите!
Мать Серафима придвинулась еще ближе, а я, по инстинктивному чувству самосохранения, поспешно подался вглубь храма, ибо в матери Серафиме, вместе с колонноподобной архитектурой, чудесно сочеталась каменная неподвижность монумента с необузданною дикостию четвероногих питомцев степей.
— Поглядите, мать Серафима, какой я ей платочек дала! А рна не хочет…
— Не хочет! — повторила мать Серафима, как бы готовясь или обрушиться на злополучную Одарку, или свирепо лягнуть ее. — Не хочет? А не хочет, так и не надо! Ты, сестра Гликерия, всех разбаловала!
— Ох, знаю, грешна я, мать Серафима! Да никак с собой не совладаю, с сердцем-то своим не справлюсь — одна мягкота… Одна мягкота, а они этого не чувствуют, мать Серафима, они совсем этого не чувствуют… Ведь говорю ей: бери, милая…
— Ты много слов тратишь, сестра Гликерия. Одного слова довольно!
— Ох, грешна, мать Серафима, грешна… Ох!
И, как бы подавленная и смущенная своею греховностию, сестра Гликерия быстро повернулась и исчезла с платками в глубине своей конурки.
Одарка, казалось, хотела что-то сказать, но мать Серафима, как бы закусив внезапно удила, ринулась на нее и заставила ее умолкнуть и отступить.
— Здесь не стоят! — воскликнула мать Серафима.
Широкие ноздри ее раздулись, покрывала развевались; мне, одаренному чрезвычайно живым воображением, даже явственно почудился страстный храп, яростное фырканье и ретивый стук копыт, еще не смирённых ковкою; даже померещилось мне, что из-под ниспадающих складок черного монашеского одеяния неоднократно сыпнули искры, выбитые дикими копытами из гладких каменных плит церковного помоста.
— Да как же мне теперь… — начала было Одарка.
— Здесь не стоят! — повторила мать Серафима.
И мне почудилось, что она, как пришпоренное дитя степных табунов, буйно устремляется вперед, готовая растоптать все растущее и живое, встречающееся по пути.
— Дайте хоть какой-нибудь платок! — проговорила Одарка: — хоть чем-нибудь покрыть девочку…
— Здесь не стоят! — снова фыркнула мать Серафима.
Последнее это восклицание уподобилось столь дикому ржанью, что я, невзирая на великую мою любознательность, с резвостью антилопы перелетел в не освещенную еще часть храма.
Уже слабо, едва внятно, донесся до меня тихий голос Одарки:
— Девочку пожалейте!
— Здесь не стоят! — глухо прокатилось издали грозное ржание.
Несколько успокоившись, я снова вышел из тени и снова увидал обеих поселянок.
Они тихо направлялись к чудотворной иконе. Гаина шла с тем же выражением тупой тоски; Одарка, показалось мне, тихо плакала.
Они уже достигали ступенек, устроенных перед возвышением, на котором сияла ярко освещенная икона, когда внезапно, как бы изрыгнутая каменными плитами церковного помоста, перед ними воздвиглась новая черная фигура, вооруженная орудием для сбора. Позванивая пронзительно колокольчиком, она с резким писком пропела:
— На построение! на обновление!
Две горькие копейки скатились в кошель, напоминавший своим видом гнездо звонкоголосой иволги, и поселянки двинулись далее.
Но едва они выбрались из этой новой Сциллы, как немедленно же попали в новую Харибду: не успели они ступить двух шагов, им преградила путь еще фигура в черном, подставляющая дощатый четырехугольник, покрытый белым полотном, и протяжно, нараспев взывающая:
— На ризу для святителя и великого чудотворца Николая!
Еще две горькие лепты были внесены.
— На оклад пресвятой великомученице Варваре! — пророкотало басом справа.
— На погорелый храм божий! — прозвенело дискантом слева.
Проходивший в эту минуту отряд крылошанок оттеснил меня далеко в сторону, таким образом разлучил с поселянками, и я потерял их из виду.
Без сна и отдыха проведенная ночь, голод, холод, а также страхи и волнения, какие я переиспытал в продолжение этого времени, начали между тем оказывать свое злотворное действие: все более и более мысли мои затмевались, голова кружилась, и ноги подкашивались.
Благовоние дымящихся кадильниц, запах горящего воска одуряли меня; сверкание лампад, блеск пылающих свечей, сияние золотых и серебряных окладов с переливающимися в них драгоценными каменьями ослепляли мои усталые глаза. Меня инстинктивно тянуло к дверям.
Я скорее выполз, чем вышел из храма, и снова присел, изнеможенный и одурелый, на церковных ступенях.
Пахнувшая мне в лицо струя свежего воздуха не замедлила оказать благотворное свое действие: я несколько оправился и пришел более или менее в себя.
Но мыслить, осуждать, соображать я не мог. Происшествия и таинственные видения ночи, равно как и только что наблюденные сцены, как-то вдруг странно смешались, затуманились и ушли на дальний план.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Первый день в обители
Подпершись рукою, я тупо обозревал двор и строения Краснолесской обители, машинально улавливая слухом несшиеся со всех сторон различные звуки.