Против нее, но более в тени, прислонив тощую спину к древесному стволу, сидит тоже немолодых лет помещик. Черные впалые глаза его быстро бегают; темножелтое широкоскулое лицо непрестанно подергивается; он покашливает сухим, порывистым кашлем, и крючковатые персты его поминутно хватаются за синий атласный галстук и дергают его, словно он давит длинную сухую шею; злобная, горькая усмешка часто искривляет бесцветные широкие, мясистые уста.
Несколько от них поодаль, избрав себе опорою тонкий, гибкий ствол молодого деревца, полулежит юная, прекрасная благородная девица. Яркая зелень листвы чудесно обрамливает ее цветущий образ; проникнувшая сквозь листву полоска солнечного луча играет на розовой ланите, задевая край прозрачного уха, сияющего изумрудной серьгой. Благородная девица, сложив на коленях белые, изнеженные руки, украшенные сверкающими перстнями и запястьями, с ленивым недовольством глядит бесцельно в пространство.
Но время от времени темные глаза ее вспыхивают, точно какая-то тревожная мысль, как некая молния, мелькает в ее умащенной благовониями и причудливо убранной голове.
Она на мгновение смыкает, как бы утомленная неотступными докучными видениями, вежды, затем открывает уже утратившие сияние очи и снова бесцельно, с ленивым недовольством глядит в пространство.
Шарообразная помещица восклицает пискливым дискантом:
— Нет, нет, вы только себе это представьте, Виктор Иваныч! Нет, вы только себе представьте! "Мне, говорит, что вы, что мужик —
— А вы, Варвара Павловна, чего же изволили ожидать после того, как нас ограбили и обесчестили? Чего вы изволили ожидать, позвольте узнать? — желчно вопрошает Виктор Иваныч шипящим шепотом, прерываемым кашлем.
— Ох, Виктор Иваныч! да я ведь все-таки надеялась! Я думала, Виктор Иваныч, что все это только так: постращают, да и бросят… Ох, прогневили мы, верно, творца небесного.
— Нет-с, когда уж вас ограбили, так вы не надейтесь: надеяться тут, Варвара Павловна, нечего! Когда вас ограбили, вы извольте ожидать убийства! Да-с!
— Что вы, Виктор Иваныч! что вы!
— Да-с, ожидайте теперь убийства! И те самые мужики, которые теперь шапки передо мной не снимают, — слышите? шапки не снимают! — придут и предадут нас смерти!
Варвара Павловна точит обильные слезы.
— Мне себя уж не жаль, Виктор Иваныч, — всхлипывает она: — мне жаль вот Серафимочку!
Прекрасная юная дворянка хмурится и вздыхает.
— Мне жаль Серафимочку, Виктор Иваныч! Лелеяла, думала на радость… а вот привелось… Что ж, ей теперь самой комнаты, что ль, мести? Этими-то руками, Виктор Иваныч? Вы поглядите на нее!
Серафимочка сама взглядывает на свои белоснежные, сияющие золотыми украшениями руки и тоже, повидимому, недоумевает: как ими мести?
— Вы, Виктор Иваныч, поймите! Вы поймите только, каково мне-то! Поймите!
— Я понимаю-с, — ответствует Виктор Иваныч. — Я понимаю-с!
Наступает молчание, прерываемое только пискливым всхлипываньем Варвары Павловны.
— Уж лучше бы прямо в гроб! Уж лучше бы прямо…
— Но это не долго продлится! — вдруг восклицает Виктор Иваныч, — это не долго продлится! Права наши воротятся!
— Воротятся, Виктор Иваныч? — восклицает Варвара Павловна, мгновенно озаряясь упованием на приобретение утраченных ею благ. — Воротятся?
Серафимочка тоже несколько содрогается и не без сердечного интереса устремляет взоры на Виктора Иваныча.
— Так воротятся, Виктор Иваныч? — Воротятся!
— Дай-то господи! Я, Виктор Иваныч, признаюсь вам, я ведь к ворожее ездила, как в Москве была, и к блаженному тоже ходила. Блаженный-то неясно говорил — все больше гору Арарат поминал. Вы не знаете, что это такое значит гора Арарат? "Взойдешь, — говорит мне, — на гору Арарат…" Не знаете?
— Я полагаю, это значит: взойдешь на высоту…
— Ах, так это и есть! Так и есть! Это хорошо! Ведь хорошо, Виктор Иваныч?
— Хорошо. А еще что он говорил?