Эти нежданно встреченные мною теплые чувства потрясли меня столь глубоко, что ослабевшая голова моя снова закружилась, мысли снова начали мутиться и путаться. Сладостные картины невозвратного прошлого вдруг замелькали предо мною, милые ласковые образы затеснились около меня, любимые звуки дорогих голосов раздавались снова…
Сердце мое мучительно заныло, слезы неудержимо хлынули, подобно водам переполненного источника, вдруг пробившего себе русло…
— Полно, сердешный, полно! Ах, господи! Ах, господи, спаси и помилуй! — лепетала мать Мартирия, когда я, оправившись от вторичного припадка, возвратился к действительности, — полно, полно…
— Скажите мне, где они? — воскликнул я. — Скажите! скажите!..
— Кто, сердешный? кто?
— Настя… Софроний… Скажите!
— Сказала бы, голубчик, да не знаю!
— Не знаете? Вы знаете!
— Полно же, полно… Не знаю, сердешный! Я бы тебе сказала! Как бог свят, я бы сказала!
Она, очевидно, не лукавила. Ярко сверкнувший луч надежды снова угас.
— Расскажите мне все, что про них слышали!
— Да полно же, сердешный, полно! Я все расскажу… Полно…
Сознавая, что для толкового соображенья драгоценных сведений необходимо утишить рыданья и остановить слезы, я превозмог одолевающие меня чувствования и настолько победил волнение, что с наружным спокойствием мог внимать матери Мартирии.
— Я слышала, что она из монастыря-то хотела бежать, да поймали…
— Из какого монастыря?
— Из Кущинского.
— Это далеко отсюда?
— Не знаю, голубчик, не знаю!
— Кто ж это говорил, что она хотела бежать?
— Да все у нас толковали…
— А они от кого узнали?..
— Приезжала, говорили, черница из Кущинской обители, и говорила эта черница, что ее в другую обитель хотят послать.
— Настю послали в другую обитель?
— Да, голубчик, в другую…
— Куда?
— А вот запамятовала, как эта обитель прозывается!
— Может, вспомните?
— Может, вспомню…
— А если не вспомните, так вы спросите… Спросите?
— Спрошу, спрошу…
— А про Софрония что слышали?
— Да вот хотел украсть он чудотворную икону…
— Неправда! — воскликнул я с неудержимым гневом.
— Ах, сердешный, что ж это ты так затрясся-то! Опять на тебя находит?
— Неправда! Он не хотел украсть! Он… он…
Я не возмог продолжать.
— Полно, полно…
— Что же вы еще слышали?
— Ну вот, его судить хотели… а потом на каторгу…
— Где же его судили?
— Уж не знаю где, голубчик. Кто говорит, к самому преосвященному представили, а кто говорит, в острог отвезли.
— Далеко это?
— Далеко…
— И вы больше ничего не слыхали?
— Больше ничего…
— И теперь ничего не говорят?
— Ничего не говорят, голубчик, ничего… Теперь только про отца Михаила говорят, про него только и речь идет…
Отчаяние, как некий лютый зверь, на минуту приостановленный в своем яростном стремлении, с новою силою подавило меня.
Долгое время не внимал я увещаньям матери Мартирии, долгое время бесполезно раздавались надо мною ее "полно, полно, сердешный!"
Но всякие скорби и огорчения, даже у людей, к ним не привычных, утихают в своем проявлении, я же, уже не раз изведавший душевные муки и почитавший за чудо не оные, а скорее противоположные им ликования радости, успешнее не испытанных горестями пришел в свое, уже давно мне обычное состояние тихой, безнадежной, тупой печали.
— Ах, хлопчик, хлопчик, чего ты так убиваешься! Сердешный ты мой! весь изойдешь ведь слезами! Полно! полно…
И она, одною рукою поспешно отирая катившиеся слезы, другою тихонько прикасалась то к моей ланите, то к моим волосам.
В этих ее ласковых прикосновениях проявлялось величайшее смущенье, неловкость и вместе удовольствие, кои не ускользнули даже от моей детской наблюдательности, невзирая на все мое душевное расстройство.
— Такие, совсем такие глаза! И брови такие! — шептала она. — Совсем такие!
— Какие? — вопросил я.
— Как у моего крестничка… у сестриного сынка… Я его крестила… Давно, давно это было… Жив ли, не знаю… Живы ли они все?.. Ничего не знаю, ничего…
— Где ж они? — вопросил я снова.
— Далеко-далеко-далеко… Ах, господи! спаси и помилуй! спаси и помилуй!
И она порывисто начала творить крестное знамение. По лицу ее струились слезы, уста трепетали.
— И нельзя с ними вам увидаться? — вопросил я: в уме моем зародилась мысль, не постигла ли и ее, как меня, какая-нибудь насильственная разлука с милыми сердцу.
Она хотела нечто вымолвить, но вместо слов у нее вырвалось рыдание.
Я уже изведал минуты, когда легче рыдать, чем словами выражать свои горестные чувствования, и потому не докучал матери Мартирии дальнейшими вопрошаниями.
— Во имя отца и сына и святого духа, — раздалось за дверью келии.
Я тотчас же узнал, хотя слышал единый раз в своей жизни, беззвучный голос матери Фомаиды.
Мать Мартирия вскочила, поспешила утереть слезы и слабо ответила:
— Аминь!
В эту минуту я, испуганный мыслию утратить возможность общения с единственной особой, которая отнеслась ко мне с любовию, обвил руками ее шею и отчаянно начал ее молить не гнать меня.
— Нет… нет… нет… — прошептала она.
— Мать Мартирия, — сказала вошедшая мать Фомаида, — сестра Феофила отошла. Погребение завтра.