— Нет, — ответствовал я, соображая, что он принимает за следствие болезни выказываемую мною плаксивость. — Это я так, потому что… потому что…
Новые, с сугубейшею страстию вырвавшиеся рыдания помешали мме окончить.
Объяснения мои, впрочем, не могли бы отличиться отчетливостию и ясностию, так как я сам мог с такою же положительностию определить внутреннюю бурю, разыгравшуюся в моей измученной груди, с какою завидевший мать и вырывающийся из тесной клетки птенец может уяснить свои стремления к зеленым лугам и лесам.
— Пойдем со мною, — оказал Софроний. — Кабы я знал, что ты здесь, когда тут был в первый раз…
— Вы были здесь? — воскликнул я. — Вы были в обители? Когда? Месяца два будет? Вы стояли около окна, в углу?
— А ты видел меня?
— Я узнал, что это вы! Я только подумал… Потом искал, не нашел… Мать Фомаида сказала, что это наваждение…
Я страстно желал спросить его, зачем приходил он тогда в обитель. Я почему-то был совершенно уверен, что не одна христианская потребность помолиться чудотворной иконе привлекла его в стены этого пристанища верующих. Некий голос шептал мне, что и теперь он здесь не случайно и не с единственною благочестивою целию набожного богомольца.
Я не посмел предложить ему разжигающих меня тревогою вопросов, но он, без слов уразумев, чего жаждала душа моя, сказал:
— Мать Фомаида не угадала. Я приходил сюда повидаться с матерью Секлетеею.
Я возмог только воскликнуть:
— С матерью Секлетеею?
— Да, с нею, — ответствовал он. — А что?
— Она, — пробормотал я, — она…
Его общение с матерью Секлетеею, которой я, как уже известно читателю, давно в воображении своем уготовал место в одном из самых видных пунктов бассейна с смолой кипящей, предназначенного перворазрядным нечестивцам и беззаконникам, смутило меня.
До сей минуты он не причислялся в уме моем ни к богопротивному сонму грешников, ни к малому числу праведников, в котором уповал занять место я сам, — он до сей минуты представлял для меня как бы некий отдельный, чудесный своею животворною силою, мир, некий благодатный источник возносящих и укрепляющих дух чувствований. В нем было для меня нечто подобное воскресительной весне и чистому воздуху обширных полей и лесов после смрадных, тесных, душных жилищ.
Теперь меня внезапно поразило сознание, что он тоже из плоти и крови и, следственно, должен примыкать к тому или другому стану.
— Она… она… — пролепетал я, между тем как вышеизложенные мысли ураганом проносились в моей голове.
— Что же она? — вопросил Софроний.
— Она… грешница… беззаконница…
— А ты еще не знаешь, что через праведника ни в одни двери не проведут? — ответствовал он с несказанного горечью. — Что может сделать праведник? Праведников-то в бараний рог гнут да в грязь кидают. Видал ты, как они в грязи захлебываются?
Если бы провидение позволило мне прожить несколько мафусаиловых веков, то, проживи я и столь многочисленные годы, я не возмог бы забыть этой жестокой горечи его усмешки при произнесении вышеприведенных слов.
Я не посмел тотчас отвечать ему, но когда горечь на измученном лице его сменилась безотрадною печалию, я робко проговорил:
— Зато праведники пойдут в царствие небесное… Им уготовано царствие небесное… Лучше всего удалиться от мира…
Я должен был остановиться. Искусительная струя весеннего воздуха, пахнувшая мне в лицо, обольстительный вид развертывающихся предо мною простора и дорог, кои обозначались в облекающихся зеленью лесах и по забархатившимся нежными всходами полям, сковали мне язык и сомкнули уста. Все, кроме этого пленительного, грешного, блистательного, живого мира, представилось мне разверстою, черною, ледяною могилою, где ожидает злополучного смертного один исход — мучительно задохнуться.
Однако усилия мои победить мирские вожделения настолько увенчались успехом, что я, хотя тихо, дрожащим голосом, но снова повторил:
— Лучше всего удалиться от мира… спасать свою душу… Отречься от грешников и их злых дел…
— Вот оно как! — сказал он. — Кто это тебя выучил?
— Так все праведники… так все святые отцы в пустыне… — пролепетал я, смущаясь, хотя не отдавая себе отчета в своем смущении, перед взглядом его впалых блестящих глаз.
— А! ты поминаешь духовных святых отцов, тех, что питались акридами? Давно то было, давно и прошло. Теперь уж пустынь таких нету, и те акриды перевелись, и времена другие.
— В обителях можно спасаться, — возразил я с тоскою.
— В обителях? — повторил он. — Обительские-то спасенники чужими, знаешь, грехами питаются!
— Как чужими грехами питаются? — воскликнул я. — Мать Фомаида. Фомаида.
— Я знаю, что мать Фомаида строгая постница и благочестивая молельщица, — прервал он.
— Она питается только хлебом да водой… — воскликнул я, — да просвирками.
— Есть и грешники такие, Тимош, что питаются только хлебом да водой — без просвирок.
От этих простых слов я осел, как пирамида яблочного пирога. Он оказал несомненную истину: я сам знавал таких грешников.
Однако я нашелся:
— Они так потому питаются, — возразил я, — что у них ничего нету… Что им негде взять… А кабы они были достаточные…
— Может, и не грешили бы… — прервал он.