Я удалился с попова двора и в волнении ходил, или, вернее говоря, метался, в любимом моем приюте — под сенью лесных кущ, с отчаянием рисуя себе мрачные картины обительской Настиной жизни. Я видел драгоценнейший предмет моей печали за тесною монастырскою оградою, в черном одеянии, с потухшим взором… Иногда, представив себе горечь, какую она должна была испытывать в этом положении агнца, осужденного на заклание, и в то же время сознавая себя таким же бессильным, я повергался ниц на землю и, подобно разъяренному дикому зверю, грыз и вырывал с корнем близ растущие травы и зелья.
Если благосклонный читатель не избег участия большинства смертных и терзаем был горестию, то он знает, с каким мучительным наслаждением в такие минуты мы тщимся начертывать наиужаснейшие представления будущего.
Я, упиваясь, так оказать, своим злополучием, ревностно расточал самые черные краски на рисуемую картину грядущих дней и время от времени тихонько восклицал: "Где ты? Где ты?", когда вдруг мысль моя внезапно остановилась на этом вопросе.
Где Настя? Как далеко? В какую сторону дорога к ее заточению?
Отец Еремей возвратился в маленьком дынеобразном фургоне. Привезший его израильтянин проворно распряг курчавых, как он сам, коней, пустил их пастись у лесной опушки, расположился неподалеку и стал развязывать какой-то плетеный мешочек, — значит, я могу попытаться узнать и, может статься, узнаю…
Я вышел на опушку и не спеша, с видом беспечно гуляющего любителя природы, приблизился к курчавому сыну Авраама.
Он, отдыхая под сенью дуба, утолял голод свой яичными, приготовляемыми его племенем, булками с чесноком, бегло взглянул на меня при моем появлении из чащи и затем не обратил на мое приближение никакого внимания.
С ледяным, как я мнил, равнодушием я остановился пред ним и предложил ему вопрос, откуда он приехал и хороши ли там хлеба, но от чуткого последователя закона Моисеева, невзирая на маску равнодушия, очевидно не укрылись ни жгучий интерес, ни тоскливое нетерпение, с коими я ждал от него ответа,
Он прищурил свой черный, как вакса, глаз и, прикусывая чеснок, ответил:
— О, о, какой хозяин! хочет знать, каковы хлеба! О, о, какой разумный хлопец!
— Так хороши хлеба? — сказал я, смущаясь.
— Хороши, хороши! О, о, какой разумный хлопец!
— Откуда вы приехали? — спросил я, сам чувствуя, что маска равнодушия уже не держится, спадает и из-за нее являются во всей их силе и яркости настоящие выражения моих чувствований.
— Откуда приехали? — переспросил он, снова прищуривая глаз. — О, приехали издалека!
— Откуда?
— О, издалека, издалека!
— Скажите… скажите! — воззвал я к нему, откинув хитрости, умоляющим голосом.
— Сказать? О, о, нельзя сказать!
— Отчего нельзя? Скажите!
— О, какой разумный хлопец! Ну, слушай: ты добрый хлопец, славный, хороший! поди принеси мне охапку сена, — свежего, самого лучшего сена, — тогда я тебе скажу.
— Скажите сейчас! Я сена принесу после… Я скоро принесу!
— О, о, какой разумный хлопец! Как же можно сейчас сказать? Прежде надо сено получить, а потом сказать!
— Да я принесу! — воскликнул я отчаянно.
— Принеси, принеси! О, какой разумный хлопец! Сейчас все понимает! Разумный, разумный хлопец!
И он турил глаз и кивал мне брадою на пролесок, где складено было только что скошенное сено.
Я поспешно отправился и притащил охапку душистого подкупа.
— Откуда? — спросил я, освобождаясь от своей ноши. — Откуда приехали?
— Ай, ай! не сюда, не сюда! Не вали, не вали здесь! — зашептал он. — Увидят… В фургон снеси, в фургон.
Я снес сено в фургон и, торопливо возвратясь, опять спросил мучителя:
— Откуда?
— О, о, как мало принес! О, о, всего горсточку! И горсточки не будет! Ты добрый хлопец, ты славный хлопец, ты пойдешь, еще принесешь охапку…
— Откуда? — повторил я, удушаемый горестию и гневом. — Откуда?
— Ты добрый хлопец, ты пойди еще принеси сенца, а потом я скажу, откуда… Ну, поди, поди… о, разумный хлопец!
Но я бегом ринулся к фургону и начал таскать оттуда принесенное мною сено обратно.
— Что ты, что? — взвизгнул безжалостный израильтянин, вскакивая, подбегая ко мне и стараясь поймать меня за руки. — Ну, полно! ну, полно! ты добрый хлопец! Ай, ай! Какой сердитый! Ай, ай! Ну, я скажу! Ну, полно! Ай, ай! Мы приехали из города…
— Из какого?
Он назвал мне наш уездный городок.
— Неправда! — воскликнул я. — Неправда!
И с новою яростью принялся разметывать сено.
— Правда, правда… О, какой сердитый хлопец! О, нехорошо, нехорошо! Ай, ай, нехорошо!
В эту минуту проходящий мимо Прохор вскрикнул: — А ты откуда это сена набрал, а? Ах ты, христопродавец!
— А, Прохор! — с живейшей ласковостью ответил христопродавец. — Здравствуй, здравствуй! Как поживаешь? Здоров? Красивый ты какой стал! Ай, ай, какой красивый! Все девушки заглядываются!
— Ну, что лебезишь? — отвечал Прохор, видимо, однако, тронутый оценкой своей красоты: — Ну, что лебезишь? Ты лучше скажи, где ты это сена-то стащил?
— Красавец стал! Ай, ай, какой красавец! — продолжал израильтянин, как бы не слыша этого вопроса. — Все девушки так жмурятся, как на солнце!