Она тщательно разложила поданные мной листья на своих крепких, как гранит, коленях, и вдруг из ее рукавов, из складок, покрывающих ее девственный стан, из глубоких, как кладезь, карманов посыпался дождь кусков печеной, жареной копченой и вяленой снеди.
— Как же это вы?.. — спросил я. — А нарезки-то? (Спешу объяснить непосвященному читателю, что вышепомянутые нарезки делаются у нас хозяевами для ограждения собственности их от покушений коварных слуг и вообще лиц, подчиненных их власти, в надежде, что неопытная рука хищников не возможет воспроизвести принятых ими иероглифов, что, в случае преступления восьмой заповеди, оставляет утешение отплатить должным возмездием за беззаконие.)
Юная отшельница, в алых устах которой различный провиант исчезал, как бы опускаемый в бездонную бездну, ответила мне презрительно:
— Дурень!
Глубоко оскорбленный этим столь неприятным названием, я, однакоже, приняв подлый вид веселого раболепства, стал искать объяснения.
— Так вы, значит, умеете как мать Секлетея нарезывать? Умеете? — спросил я заискивающим голосом.
— Да я ее нарезок не трогала! — ответила она.
— Откуда ж вы?..
Недоумение мое заставило ее улыбнуться.
— А вот отгадай-ка, откуда! — сказала она с торжествующим видом.
Я уже начинал предполагать, что и она, подобно повозке, чудесно преисполнена «невидимого», и зорко оглядывал ее с пышновлаоой главы до широких пят.
Она же, польщенная, повидимому, моим удивлением, засмеялась и, раздирая белым зубом копченую рыбу, пояснила:
— А зачем же я за трапезой-то сидела?
— Как?.. за трапезой?.. — воскликнул я.
Мне живо представились ее скромно тогда потупленные взоры, стыдливый румянец, разлитый по девственным ланитам, застенчивые движения, робкие, чуть слышные ответы — я обомлел!
Я скорее бы заподозрил в подобном проступке изображение парящего серафима, с подъятыми горе очами и крылами, которым я не раз восхищался в терновском нашем храме, чем эту, блистающую юностью и алеющую невинностию, удаленную от мирских соблазнов деву!
Она же, все более и более польщенная моим изумлением пред ее талантами, еще благосклоннее на меня взглянула и сказала:
— Это еще что! когда большая компания, так всякий утянет, а вот как никого нет, так тогда трудно… А все-таки цапаю!
— И не ловитесь? — спросил я.
— Нет, — отвечала она, — никогда не ловлюсь!
Но по смущению, объявшему ее при моем вопросе, я понял, что она не признается в неудачных подвигах, желая явить, по свойственной всем художникам и художницам слабости, свое искусство не помраченным, а во всем блеске и сиянии.
— А если бы поймались? — спросил я, лукаво изворачивая вопрос.
— Я не поймаюсь! — ответила она раздражительно. — Чего пристал?
— Ну, другие если поймаются, что им бывает?
— Отдерут… да что ж такое, что отдерут? Это все равно: либо за то, либо за другое, а уж драть будут — так уж лучше за это.
— Как все равно отдерут? — спросил я. — Коли я ни-в чем не виноват, так за что ж меня драть?
Увы, любезный читатель! говоря это, я с отличною ясностию сознавал, что подобные казусы ежедневно и повсеместно в наших краях случаются.
Я возражал не потому, что меня поражал изумлением подобный, на взгляд философа, непоследовательный образ действий, а потому, что я тщился уяснить себе склад и строй жизни Краснолесской обители, дабы уведать мне, насколько то возможно, вступая в новый для меня мир, какие там меня ожидают опасности и испытания.
— Ишь ты, какой нежный! — отвечала мне юная отшельница. — Не виноват, так уж и драть его нельзя! Захотели, так и разневиноватого выдрали, — вот тебе и сказ!
— И часто? — спросил я.
— Часто, — ответила она, тщательно обгладывая утиную ножку.
— И больно?
— У-у-у! — ответила она, откидывая обглоданную косточку и принимаясь за кус ветчины. — У-у-у! Нигде так больно не дерут, как у нас! У нас и
На лице ее при этом рассказе выразилась благородная гордость.
— Как же это "жигачами"? — спросил я. — Какие это "жигачи"?
— Жигачи — это крапива, — ответила она.
— А "лихачи"?
— А лихачи это жгутики такие — тоненькие-претоненькие — так и свистят! Только и слышно зык-зык, зык-зык…
— А "шипучки"?
— А шипучки это тоже такие тоненькие, маленькие прутки, — они на болоте растут.
— А "скородки"?
— А скородки это с шипами, — так и впиваются! У нас еще есть
— Какая же "соляночка"?
— А это выпорют да посолят.
Я не возмог удержать пугливого восклицания, что заставило ее самодовольно улыбнуться.
— А "разварняшка"? — спросил я, снова овладев собою.
— А это когда пареными хлещут. Запарят этак кипяточком, и лоза такая мякенькая станет… Как ножом режет!
Я в немом удивлении взирал на юную повествовательницу: красота ее, деревянная, так сказать, декоративная, оживилась — даже некое вдохновение озарило крутое, гладкостию и бессмыслием подобное мрамору, чело; она с торжествующим видом поглядела на меня своими выпуклыми зеркальными очами, как бы говоря: "Знай нашу доблесть! Ха-ха-ха!"