О вы, дети, мужи и старцы, побывавшие в положении бессильного мячика в деснице любящих вас, или ненавидящих, или же равнодушных, вы только поймете, коль ужасно это помянутое мною сжатие сердца!
— Бедненький! — снова произнесла низколобая, с сугубейшею дружественностию и участием. — Бедненький! Озяб, спать хочется! Ох, бедненький!
И она даже погладила меня сперва по одной, затем по другой ланите нетерпеливою рукою, заглядывая мне в лицо самым наизаискивающим образом.
— Что ж ты такой гордый? Отчего говорить с нами не хочешь, а? — спросила она: — отчего?
— Я говорю, — отвечал я, все более и более смущаясь.
— Расскажи нам, как вы живете. Правда, что
Между тем как эта умильно и пылко меня расспрашивала, быстроокая, до той поры безмолвствовавшая и сторожившая, но, очевидно, внимавшая каждому слову, вдруг приблизилась к самому моему плечу и неожиданно всунула мне в руку что-то твердое, металлическое, как бы монету.
Изумленный, я вопросительно взглянул на ее вздернутый носик и круглый с ямочкой подбородок (так как глаз все не видать было из-под насунутой шапочки), а затем взглянул на полученное мною.
Я не ошибся: то была монета, или, как в наших краях именуется, «медяк», ценностию в две копейки.
— Мы после тебе еще дадим… мы после тебе больше дадим, — прошептала со страстию низколобая. — Мы тебе, увидишь, сколько дадим! Ну, что ж
— Не знаю, не видал, — отвечал я, желая обратно вручить медяк и протягивая его с этою целию той, которая меня им наделила.
— Мы после еще тебе дадим… мы тебе еще… ей-богу, еще дадим!.. — прошептала низколобая. — Ты не сомневайся! мы, ей-богу…
Ее осторожная соучастница, не произнесшая еще ни одного слова, тоже шепнула:
— Мы после дадим еще… Мы и крестов дадим… серебряных крестов дад…
Внезапно раздавшиеся тяжелые шаги заставили их обеих ахнуть и исчезнуть с быстротою молний небесных, оставив меня с полученным медяком в простертой к ним деснице.
В то же мгновение двери, ведущие во внутренние храмины, сильно распахнулись, и свирепая фигура отца Мордария вырезалась неуклюжими линиями и углами на блестящем фоне белых стен, сияющих иконами в дорогих окладах и пылающими пред ними лампадами.
Помянутый иерей ринулся было к выходу, но, заметив меня, остановился и, подозрительно вглядываясь в лицо мое, мрачно и грубо вопросил:
— Ты чего тут сидишь, а? За мной велено присматривать, а? За сколько подрядился, предатель, а?
Он бешено схватил меня за руку повыше локтя и тряхнул так, что в глазах у меня потемнело и сжатый в деснице медяк звонко покатился по каменным плитам.
Вид катящегося пенязя послужил ему несомненным доказательством моего предательства. Ярость его вспыхнула, подобно сухому стогу соломы, в который всунули пылающую головню. Он некоторое время не возмогал подать голоса, а только, широко раскрыв огромный зев, напоминавший бездонный овраг, обросший густым чернолесьем, бешено глядел на меня выкатившимися из орбит своих шарообразными очами, подняв ужасные размерами, не уступающие двухпудовым гирям, кулаки над моею злополучною головою и, подобно вышепомянутому загоревшемуся стогу соломы, пылал, грозя ежеминутно обрушиться и похоронить в своем пепле все окружающее.
Затем, совершенно наклонясь надо мною и отуманивая меня спиртным дыханием своим, он, задыхаясь, проговорил:
— Иуда искариотский!
Уязви он меня сравнением с духом тьмы, искусителем рода человеческого, он не возмутил бы меня в такой степени, ибо, невзирая на мое неодобрение поступков падшего ангела как в отношении праотцев наших, так и в отношении последующих поколений, я не могу ему отказать в известной доле мужества, в некотором, так сказать, величии преступления, что, как известно, не лишено для невинного отроческого воз-раста своего очарования. Я хотя с осуждением, но не без интереса представлял себе блестяще-чешуйчатого, сверкающего очами змея, мягко извивающегося и манящего яблоком слабых смертных. Я тут видел возможность борьбы, подвигов, победы…
Но при представлении лобызающего меня, дабы предать за большее или меньшее количество сребреников, кровь застывала у меня в жилах от отвращения, и дыхание спиралось в груди, как бы от невыносимого смрада.
Услыхав столь душепретящее название, я вострепетал, изумление при неожиданном обвинении и робость, свойственная твари в моем положении, сковывавшие язык мой, уступили место бурному негодованию, и я, мгновенно поднявшись с места, со страстию воскликнул:
— Я не Иуда искариотский!
Истина, надо полагать, сильно зазвучала в моих словах, потому что раздраженный отец Мордарий, в единое мгновение ока чудесно смягчившись, опустил ласкательно свою тяжеловесную десницу мне на плечо и сказал:
— Ты непричастен!
Затем, не снимая десницы с плеча моего и тяжестию ее пригнетая меня, он погрузился в мрачную задумчивость.