Из их разговоров я понял, что они прибыли из какого-то отдаленного прихода, добиваясь возвращения им закрытого при Хрущеве храма. В Москве, в Совете по делам религий, их не приняли, в местном совете с ними не пожелали разговаривать, в Патриархии им рекомендовали обратиться к епархиальному архиерею, с мнением которого, как им сказали, местные власти считаются. Кроме ходоков на скамеечке сидела женщина с грудным ребенком, и еще четверо маленьких детей возились возле нее. Полгода назад умер ее муж, регент приходского храма. Райсобес, сославшись на отделение Церкви от государства, отказал ей в помощи, а епархиальное управление назначило пенсию в пятнадцать рублей в месяц (и это на пятерых детей!). Взяв их всех с собой, она приехала сюда добиваться повышения пособия. Рядом с ней сидела еще одна женщина, молодая, лет тридцати, в черном платье и черном платке, с окаменевшим бледным лицом. Она ничего не рассказывала о себе, но мне с первого взгляда было ясно: передо мной родственница, скорее всего жена самоубийцы, явившаяся за разрешением на отпевание покойника. Женщины с такими же застывшими, окаменевшими лицами ежедневно приходят в наши епархиальные управления, а сколько их не приходит! Статистика молчит, чтобы не огорчать нас ошеломляющим фактом, что по количеству самоубийств на душу населения мы, по-видимому, побили печальные рекорды Рима эпохи упадка. Общество пребывает в счастливом неведении, а глас священнослужителей, имеющих дело с живыми и мертвыми, а потому посвященных в эту страшную тайну, — глас вопиющего в пустыне.
К девяти часам стали приходить служащие управления. В начале одиннадцатого на черной «Волге» прибыл епархиальный секретарь. Я не сразу узнал его. За два года, что мы не виделись, он сильно изменился. Нет, это было, все-таки не два, а три года назад. Я тогда принимал экзамен по истории поместных православных Церквей на заочном секторе Московской семинарии. Передо мной стоял молодой человек, высокий, худой, ряса на нем висела, как на палке. И хотя ему было, наверно, около тридцати, выглядел он нескладным подростком. Это впечатление усугубляли прыщи на лице, светлый пушок над верхней губой и редкие волосенки на подбородке. Глаза его преданно глядели на меня. В них не было заметно ни проблеска интеллекта. Мне предстояло вытягивать его на тройку. Ставить двойки я не любил, входя в положение несчастных заочников, не имеющих необходимой литературы для занятий дома и получающих дурацкие учебные пособия лишь накануне экзаменов ввиду их острой нехватки. Но на этот раз моя задача оказалась на редкость трудной. Экзаменуемый не знал ничего, в буквальном смысле ничего! И билет-то ему достался легкий — крещение Болгарии.
Я предложил экзаменуемому вытащить второй билет, он охотно
согласился, с глубокомысленным видом сел за подготовку, но... повторилась та же
история. Он был нем как рыба и с наглой преданностью смотрел мне прямо в
глаза, именно с наглой преданностью, ибо за нею скрывалась невозмутимая
уверенность в том, что я поставлю ему не то чтобы удовлетворительную — хорошую,
а может быть, даже отличную оценку! Когда же я вывел ему «неуд», он и бровью не
повел, но в тот же день подошел ко мне и сказал, что готов пересдать экзамен и
что согласие администрации на это уже имеется. На вопрос, когда он хотел бы
пересдавать, я получил нахальный ответ: «Сегодня». Это было выше моих сил. Не
помню, что я
Первой на прием отправилась вдова псаломщика. Из приемной долго доносились препирательства — ее не хотели пускать к епархиальному секретарю вместе с детьми, но она все же добилась своего. Аудиенция продолжалась не более пяти минут. Бедная женщина вышла вся в слезах. Она громко причитала. Младенец плакал. Ревели четверо старших детей.
— Матушка, успокойтесь, — сказал я, — Господь не оставит вас.
— Церковь Господня отказывается нам помочь.
— Тот, кто вам отказал, — не Церковь. Не будем загадывать на будущее, будет день, и будет пища, а сегодня я вам помогу.