За очередным поворотом (гуляя привольно по широкой пойме, Хопер редко течет прямо, кидаясь то в одну, то в другую сторону) открывается обширный песчаный пляж. Подобных песчаных пляжей на реке уйма. Песок — белый, как сахар, на берегу и в воде. Промытый и словно просеянный, он не содержит и намека на пыль.
Купаясь, организовываю капитальную постирушку. Усталость легкая, приятная.
Вечереет. Снова слушаю тишину. Кажется, немо все вокруг. Но вот в осоке взбурунила воду щука. Шмель прогудел над головой. Ветер запутался в осиновых листьях и трясет их, силясь освободиться. В тальнике репетирует хор кузнечиков. Где-то далеко по ту сторону реки слышны мычание коровы, лай собаки. Эти знакомые с детства звуки только подчеркивают тишину безыскусного уголка природы.
Не одиножды любовался я бесподобными красотами Кавказских гор, величественно-строгой сибирской тайги, морем Байкалом… Но никогда эти красоты не могли заслонить в моей памяти родной стороны, скромных, порой унылых картин Донщины (Прихоперье исстари к донскому края причислено было). Так дитя не забывает своей матери даже после того, как налюбуется красотой других женщин, любовью других: все-таки мать ему мила, дорога и по-своему прекрасна.
Пора добираться на ночлег до близкой уже станицы Аржановской. Вот только рюкзак смущает. В задумчивости выкладываю на песок румяные яблоки. Нащупываю в закоулке рюкзака нечто твердое и извлекаю полупудовый камень. Священную тишину этого райского уголка нарушают крепкие выражения. Пожалуй, я мог бы по достоинству оценить шутку Ахмета, если бы он проделал ее с кем-нибудь другим. Пересолил парень: положи он камень поменьше, я, возможно, не обнаружил бы его так скоро и, чего доброго, притащил бы домой свидетельством лукавства, рассеянности и непомерной жадности.
Конец этого дня подарил скитальцу маленькую, но надолго запомнившуюся радость.
Продираясь сквозь заросли караича, я чуть не рухнул в промоину, довольно глубокую. Осторожно спустился вниз и по дну промоины тихонечко пошел вправо, чтобы в удобном месте выбраться на другую сторону. И вдруг оторопел: на меня выскочила лиса, замерла на мгновение. Лиса, в соответствии со строгими правилами приличия, бытующими в животном мире, была одета, как и полагается, по сезону и не могла похвастать своей роскошной зимней шубой. Но все равно она была великолепна: живая, яркая — недаром их называют огневками. Лиса крутанулась и моментально исчезла: я последовал за ней, питая смутную надежду подержать в руках лисий хвост.
Уже в сумерках передо мной возникает Аржановская, спрятанная в зелени садов. У околицы скрипит колодезный журавль. Пью и не могу напиться холодной — аж зубы ломит — колодезной воды, чистой, вкусной. Такую бы воду — простите за наивность! — в магазинах продавать.
Промеж трех казачек, собравшихся у колодца, происходит короткое совещание: к кому направить этого «дядьку» на ночлег. Решают единодушно — к Прасковье! Представляю себе пышнотелую молодайку, пытающуюся совратить постояльца, застенчиво отнекиваюсь, бормочу, что плохо переношу одиноких женщин и что мне подошла бы многодетная семья, где легко затеряться. Казачки загадочно улыбаются и показывают дорогу все-таки к Прасковье.
Прасковья оказалась высокого роста женщиной в мужских шароварах и мужской же вылинявшей рубахе — ковбойке. Лет ей было, наверно, за шестьдесят, но язык не повернулся бы назвать ее старухой — так она крепка, энергична в движениях, так свежи на суровом лице следы былой красоты.
Судьба Прасковьи схожа с судьбой многих русских женщин, имевших в войну семью. Мужа, чубатого, под стать ей здоровенного Леонтия, призвали в армию в первые дни войны. А летом сорок второго пришла похоронка. Остались на руках Прасковьи двое малолетних детей. Казачкам исстари не привыкать вести хозяйство. Но как досталось — лучше не спрашивать. Днем в поле, а утренней и вечерней зарей, иной раз при луне, полуголодная, по хозяйству управлялась. Главное — за огородом следила, в то время без огорода никак нельзя было. Этот полугектарный огород мог извести даже крепкую, работящую женщину.
Давно сын и дочь, выучившись, разъехались кто куда, свои семьи имеют. Звали мать к себе — та ни в какую.
— Ну, поеду я, допустим, к Маришке, к дочери то есть, — рассуждает Прасковья. — Живет она в городском доме на пятом этаже. И буду сидеть, как зверь в клетке. И, как ни крути, — сама себе не хозяйка. Я так думаю: родниться надо, никого ить на свете ближе нас нету, а жить старым и молодым лучше порознь, пока нас, старых, не дай господь, хворь не одолеет. Мы им свое отдали, пущай теперь долг детям своим возвернут.
В приветливом синеньком флигельке Прасковьи чистота идеальная, что называется, ни пылинки. Я будто у себя на родине: такой чистотой, насколько я знаю, отличаются донские станицы и хутора.