Итак, я был красивым, заносчивым и богатым юнцом, и вы легко можете себе представить, что многие дамы склоняли предо мной задумчивое чело или вздымали ко мне пылкий взор. Но пленить меня удалось одной… одной… не знаю, как назвать ее. Книга моя вполне пристойна, таково, во всяком случае, было мое намерение; ну ладно, или уж говорить все, или не говорить ничего. Меня пленила одна испанка, Марсела, «Прелестная Марсела», как справедливо называли ее молодые повесы моего времени. Марсела была дочерью огородника из Астурии; она сама сказала мне это однажды в минуту откровенности; по другой, общеизвестной, версии отец ее был мадридским юристом, жертвой наполеоновского нашествия; его, раненного, заключили в тюрьму и там расстреляли, едва Марселе исполнилось двенадцать лет. Cosas de Espana![33] Впрочем, кем бы ни был ее отец, огородником или юристом, — веселой, своенравной, лишенной предрассудков «Прелестной Марселе» одинаково были чужды и сельская наивность, и строгая мораль. Чопорные обычаи того времени не позволяли подобным женщинам открыто щеголять своим легкомыслием, нарядами и экипажами на улицах Рио-де-Жанейро; Марсела страстно любила роскошь, деньги и мужчин. В тот год она умирала от любви к некоему Шавиеру, который был очень богат, настоящее золотое дно, и давно болен чахоткой.
Я увидал ее впервые на Россио-Гранде в ту самую ночь, когда был устроен фейерверк в честь провозглашения независимости — праздника весны, зари гражданского самосознания бразильцев. И я, и бразильский народ предались безумствам юности. Марсела вышла из паланкина — изящная, легкая, разодетая в пух и прах; во всех движениях ее стройного, гибкого тела была какая-то вызывающая грация, которой мне не приходилось видеть у порядочных женщин.
— Следуй за мной, — сказала она своему пажу.
Я тоже последовал за ней, словно верный паж, будто приказ ее относился и ко мне; шел, влюбленный, восторженный, во власти первого расцвета чувств. По дороге кто-то окликнул ее: «Прелестная Марсела», — и я вспомнил, что слышал уже это прозвище из уст дядюшки Жоана. Признаюсь, я потерял голову.
Дня через три дядюшка спросил меня, не хочу ли я поужинать в обществе веселых дам в Кажуэйросе. Мы пришли в дом Марселы. Чахоточный Шавиер сидел на месте хозяина; я ничего не ел на этом ночном банкете, не в силах отвести глаз от хозяйки. Испанка была неподражаема! Там было еще несколько женщин, все легкого поведения, миловидные, нарядные, но испанка… Страсть, вино, сумасбродный характер заставили меня совершить дерзкий поступок; когда мы уже выходили, я попросил дядюшку обождать у подъезда и взбежал вверх по лестнице.
— Вы что-нибудь забыли? — спросила Марсела, стоявшая на площадке.
— Платок.
Она отстранилась, чтобы пропустить меня в зал; я схватил ее за руки, обнял и поцеловал. Сказала ли она что-нибудь, вскрикнула ли, позвала ли на помощь — не помню, помню только, что я вихрем слетел по ступенькам, опьяненный, обезумевший.
МАРСЕЛА
Тридцать дней понадобилось мне, чтобы преодолеть расстояние от Россио-Гранде до сердца Марселы; скакуна слепой страсти я сменил на хитрого и упрямого осла терпения. Существуют, как известно, два способа завоевать расположение женщины; можно действовать силой, как мы видим на примере быка и Европы, и настойчивой вкрадчивостью — как в случае с Ледой и лебедем или Данаей и золотым дождем.
Все это изобретения папаши Зевса, но они вышли из моды, и их пришлось заменить упомянутыми скакуном и ослом. Не стану подробно рассказывать о подкупах и других уловках, на которые я пускался, о постигавших меня неудачах, о том, как переходил я от надежды к отчаянию, и о многом другом. Скажу только, что осел оказался достойным преемником романтического скакуна; это был осел-философ, подобный тому ослу, на котором разъезжал в свое время Санчо Панса; по прошествии указанных тридцати дней осел подвез меня к дому Марселы; я спешился, похлопал его по крупу и отослал пастись.
О, как ты было сладко, первое волнение моей юности! Таким же было, наверное, первое появление солнца в дни сотворения мира. Представь себе, друг читатель, как солнце впервые залило теплом и светом цветущую землю. Вот что ощущал я, друг читатель, и, если тебе было когда-нибудь восемнадцать лет, ты должен понять меня.