За обедом я опроверг это мнение; я пил гораздо больше, чем обычно, но все же не до потери рассудка. Однако я был уже сильно возбужден, и, чтобы потерять его, мне оставалось совсем немного. Впервые я был так зол на Виржилию. В течение всего обеда я ни разу не взглянул на нее; я говорил о политике, о печати, о министерстве, думаю, что я заговорил бы даже о теологии, если бы хоть сколько-нибудь в ней разбирался. Лобо Невес вторил мне мягко, с достоинством и даже с какой-то подчеркнутой доброжелательностью; но его тон еще больше раздражал меня, и обеденная церемония становилась для меня все более горькой и невыносимой. Я откланялся, едва мы встали из-за стола.
— Надеюсь, мы вечером увидимся? — спросил меня Лобо Невес.
— Возможно.
И я вышел.
СДЕЛКА
Я долго бродил по городу и вернулся домой в девять часов. Спать я не мог и тщетно старался занять себя чтением и писанием писем. Около одиннадцати я начал раскаиваться, зачем не пошел в театр, и даже готов был уже одеться и пойти, но, взглянув на часы, понял, что попаду в театр к шапочному разбору; к тому же мое появление там было бы продиктовано слабостью:
На следующий день я не выдержал; уже рано утром я был у Виржилии; она встретила меня с красными от слез глазами.
— Что с тобой? — спросил я.
— Ты меня не любишь, — последовал ответ, — и никогда у тебя не было ко мне ни малейшего чувства. Вчера ты обращался со мной так, словно ненавидишь меня. И если бы, по крайней мере, я знала, в чем моя вина. Но я не знаю. Почему ты не скажешь мне, что произошло?
— А разве что-нибудь произошло? По-моему, ничего.
— Ничего? Ты обращался со мной хуже, чем с собакой…
При этих словах я схватил ее руки и стал покрывать их поцелуями; две крупные слезы выкатились из ее глаз.
— Ну перестань, перестань! — повторял я.
У меня не хватило духу упрекать ее, да и в чем я мог бы ее упрекнуть? Разве она виновата, что муж ее любит? Нет, нет, — она тут ни при чем; просто я не могу не ревновать ее к мужу, и в его присутствии мне порою трудно притворяться веселым. Я подтвердил, что в его поведении и в самом деле чувствуется какая- то неискренность, и вновь стал убеждать ее, что лучший способ избавиться от вечного страха и тягостных сцен — это принять мое вчерашнее предложение.
— Я думала об этом, — живо откликнулась Виржилия. — О домике, где мы могли бы быть с тобой вдвоем, уединенном, укрытом в саду, на какой-нибудь тихой улице, не так ли? Прекрасно, но зачем нам для этого куда-то бежать?
Это было произнесено невинным и спокойным тоном человека, у которого в мыслях нет ничего дурного; улыбка, тронувшая углы ее губ, носила тот же оттенок крайнего простодушия. Я в негодовании отодвинулся от нее:
— Ты никогда меня не любила!
— Я?
— Да, ты эгоистка! Что тебе мои страдания! Твоему эгоизму нет предела!
Виржилия разразилась слезами; боясь, чтобы не услыхали слуги, она прижала к губам платок и старалась удержать рыдания. Этот взрыв отчаяния привел меня в замешательство. Стоило кому-нибудь услышать ее, и все пропало. Я наклонился к ней, взял ее за руки, шептал ей самые нежные слова из тех, что говорятся в минуты близости, умолял ее подумать о грозящей ей опасности. Страх заставил ее утихнуть.
— Я не в силах, — произнесла она спустя несколько мгновений, — не в силах оставить сына; если же я возьму его с собой, он отыщет меня на краю света. Я не могу, лучше убей меня или дай мне умереть! О, боже мой! Боже мой!
— Успокойся, тебя могут услышать!
— Пусть слышат. Мне все равно!
Она никак не могла успокоиться. Я умолял ее забыть обо всем, умолял простить меня: да, я обезумел, но начало и конец моего безумия в ней, в ней одной… Виржилия вытерла слезы и протянула мне руку в знак примирения. Мы улыбнулись друг другу и вскоре снова заговорили об уединенном домике на тихой улице…
ГЛАЗА И УШИ
Наша беседа была прервана шумом подъехавшего к дому экипажа. В гостиную вошел слуга и доложил, что приехала баронесса X. Виржилия вопросительно посмотрела на меня.
— Если сеньору так мучит головная боль, — сказал я, — может быть, лучше не принимать?
— Баронесса уже вышла из экипажа? — спросила Виржилия слугу.