В Финляндии был некто Форстадиус, протестант, которого тетка вышла замуж за Прокофьева, православного. Форстадиус влюбился в свою благоверную кузину Прокофьеву, которая лишилась уже родителей. Он и она просили чрез финляндский сенат высочайшее разрешение переселиться в Швецию и принять шведское подданство, на что соглашался и король шведский. Это было разрешено. Как шведская подданная Прокофьева имела право принять лютеранскую веру; как лютеранка, она имела право выйти замуж за своего двоюродного брата. Они обвенчались, прижили детей и обретались в Швеции. В преклонных летах тоска ли по отчизне или наследство — не знаю — повлекли их опять в Финляндию; супруги поступили тем же порядком: испросили соизволения государя на принятие их в финляндское подданство и соизволение короля на увольнение их из подданства шведского, переселились опять в Финляндию и годы жили спокойно. Вдруг какой-то православный священник пронюхал их историю, донес консистории; эта отнеслась в синод, а синод положил: Форстадиуса отдать под суд за совращение из православия своей двоюродной сестры; брак его признать недействительным; разлучить Форстадиуса с Прокофьевой от незаконного сожительства, «бо скверны аки козлии»; Прокофьеву предать церковному покаянию, а детей признать незаконнорожденными и воспитывать в правилах православной церкви.
Князь Меншиков, получив о том отношение митрополита, вступил с ним в полемику, но, не успев добиться изменения резолюции, приказал мне оставить бумагу у себя и не делать по ней никакого исполнения. Митрополит и синодальный обер-прокурор спрашивали князя Меншикова каждый месяц, какое распоряжение он сделал по тому отношению. Я спрашивал у князя, что прикажет отвечать? — «Ничего!» — был постоянный его ответ. Через несколько месяцев синод вошел с всеподданнейшею жалобою на финляндского генерал-губернатора. Когда государь написал «подтвердить», дело стало серьезнее: не исполняемо было уже не отношение синода, а высочайшее повеление.
— Что мне с ним делать? — спрашивал я.
— Ничего! — отвечал князь.
Прошло еще несколько месяцев, а между тем князь объяснил дело государю. Государь был в затруднительном положении: отказать синоду — нельзя; приказать исполнить приговор его государь не мог решиться. Князь сказал наконец:
— Государь! Не вмешивайтесь в это дело; пусть оно тяготеет только надо мною; подтверждайте мне, — а я прошу только снисхождения, если не быстро исполню подтверждение.
— Да, более нечего делать, — решил государь, и все осталось по-старому.
В Пасху, перед самой заутреней, получает государь послание от митрополита весьма резкое; не помню слов его, но помню, что в нем указывалось на посмеяние православной церкви, продолжающееся и в ту минуту, когда Иисус Христос воскресает. Государь отправил к Меншикову это письмо, встревоженный. Меншиков уведомил обер-прокурора о получении высочайшего повеления исполнить определение синода — и не исполнил его. Еще прошло около года, как в «Финляндской газете» прочитал я, что Форстадиус помер. Я побежал к князю в спальную сказать ему это известие, как я объявил бы ему известие об изгнании неприятеля из пределов отечества. «Форстадиус помер!» Князь вскочил с дивана с восклицанием: «Слава Богу!» Написали мы на другой день митрополиту, что Форстадиус помер, и просили его именем христианского милосердия, предать дело его воле Божией; в то же время отправлен о том доклад государю. Дело кончилось! «О! Князь!» — говорил мне Гартман голосом, сдерживаемым чувствами удивления и почтения.
Как произнесу имя Гартмана, так выступает предо мною эта замечательная личность, Кольбер в финансах, Макиавелли в политике, Секст V твердостью воли и маленький ребенок — в тщеславии. Дела его пошли плохо: кандидаты его несли часто поражение; проекты буферировались, — и царское благоволение поколеблено было каким-то неловким объяснением. Он, больной, чахоточный с 20-летнего возраста, дожив до 60 с лишним лет, едва таскал ноги, беспрестанно шатался от головокружения и кашлял так, что ежеминутно был в опасности задохнуться. Так пришел он ко мне один раз, убитый духом, опальный, опираясь на трость, с поникшею головою; проходя через комнату перед моим кабинетом, он зашатался; я подоспел к нему, и он упал ко мне на руки. Довел я его до дивана, куда он опустился с потухшим взором и безжизненным лицом, которого правильные тонкие черты уподоблялись камее афинского резчика.
— Поздравляю вас, барон, — сказал я ему. — Император пожаловал вам орден святого Александра.
Гартман вскочил, стиснул свои белые невредимые зубы, бросил палку, так что на проскользила через весь пол, и стал ходить по комнате бодро-бодро, приговаривая:
— Значит, мне еще не конец!
И это не было скинутое притворство, — это была сила воли.
Он умер в конце пятидесятых годов у себя в деревне, в отставке. «Есть вещи, милый друг Горацио, которые не снились мудрецам».