И как было бы хорошо, если бы у третьего тоже нашлась пусть мелочь какая-то, какой-нибудь пустяк, но несомненно принадлежащий Куманиным! Васильев посмотрел на Эглита. Нет, внешне в Эглите как будто бы ничто не изменилось. Такой же спокойный рыжеватый человек с бесцветными ресницами. Он, наверно, никогда не был франтом. Он выглядел удивительно бесцветно. Ничто в нем не бросалось в глаза. Наверно, вы могли его встречать каждый день и ни разу его не заметить. В графе «особые приметы» можно было написать: «незаметный». У него и пальто было попроще, чем у Зибарта и Траубен-берга, и пиджачок был дешевенький, и туфли такие же, как у тысяч разных людей, шагающих утром на работу и вечером— с работы домой. И кашне у него не было утром, это Васильев точно помнит, и ничто в одежде не изменилось. Иван Васильевич стал припоминать весь свой утренний разговор с этим бесцветнейшим человеком. В сущности, вспоминать особенно было нечего. Эглит и сказал-то всего одну или две фразы. Такая же была рубашка, такой же пикейный воротничок, такой же трикотажный шелковый галстучек с пропущенной под галстуком, между отворотами воротничка, дешевой цепочкой, такой, какие продаются в любом галантерейном ларьке. Что же было еще?
Эглит тогда, уже после Зибарта, тоже выразил свое возмущение незаконной, по его мнению, задержкой. Васильев очень точно себе представлял и выражение его лица, когда он говорил, и позу, в которой он сидел. Что же он сделал потом? Васильев даже вздрогнул. Конечно же, он закурил. Он вынул из кармана не папиросную коробку. Это Васильев точно помнил. Какой-то светлый предмет. Портсигар или просто белую коробочку, приспособленную под портсигар. Да, конечно, он курил. Васильев зрительно представил себе, как он стряхивает пепел в пепельницу, стоящую на столе. Почему же он сейчас не курит? Они ехали в машине минут, наверно, двадцать да здесь возятся уже, наверно, час, и он, конечно, волнуется, даже если и не виноват. И ни разу не вынул портсигара, ни разу не закурил. Может быть, у него кончились папиросы? Но тогда он попросил бы у него или у Куманина. Какой же курящий человек откажет другому курящему в папиросе! Нет, он, вероятно, боялся даже напомнить о курении. Васильев подошел к Эглиту и тоном, не допускающим возражения, резко сказал:
— Дайте ваш портсигар, Эглит.
Бесцветные ресницы замигали. Голова Эглита ушла в плечи, как будто он боялся, что его ударят.
— Портсигар! — резко повторил Васильев.— Быстро!
Эглит молчал и смотрел то на дверь, то на потолок, будто ждал, что откуда-нибудь непременно придет неожиданное спасение. Тогда Васильев сунул руки в карманы его пальто. В кармане лежал носовой платок, в другом лежала коробка спичек. «Если есть спички, должны быть и папиросы»,— мелькнуло у Васильева в голове. Он расстегнул Эглиту пальто — тот так и сидел в пальто, застегнутом на все пуговицы и с поднятым воротником,— он расстегнул пальто и сунул руку в карман пиджака. Да, портсигар был здесь. Большой, очень гладкий и тяжелый. Он вытащил его и осмотрел. Слоновая кость, и на крышке в углу золотая монограмма. Он узнал ее даже раньше, чем разобрал буквы. Такая же точно монограмма была на кожаном футляре с бритвой. Он протянул портсигар Куманину.
— Ваш? — спросил он.
— Мой,— сказал Куманин.— Между прочим, теперь такие вещи не ценят, но все-таки могу вам сообщить как исторический факт: портсигар этот мне подарил лично его императорское высочество великий князь Дмитрий Павлович. Я ценил его как подарок и потому никогда не носил. Хранился всегда дома, в безопасном месте.
И вот заполнены три протокола обыска, подписаны понятыми, и производившими обыск, и опознавшими вещи. Вопрос о пропуске за границу отпал. Обвиняемые и сами не поднимают об этом вопроса. Они недолго и сопротивлялись. Представить себе, что три разных человека купили три разные вещи на рынке у какого-то спекулянта и все эти три вещи оказались принадлежавшими раньше Куманиным... Можно, конечно, представить себе и такую версию, но слишком уж она невероятна.
Первым признается Траубенберг. Он слабый человек, этот штабс-капитан царской армии и преподаватель танцев в танцклассе у Саши Баака, бывшего парикмахера Алексиса. Он признается и рассказывает, как было дело, но, прервав сам себя, начинает сокрушаться, что его старый благородный род опозорен им первым и что в этом его благородном роду ни одного преступника, конечно же, никогда не было.
Васильева мало занимает история благородного рода Траубенбергов. Он, только чтобы утешить огорченного танцмейстера, говорит ему, что, может быть, это и так, а может быть, и не так. Может быть, у предков, если они были действительно знатны и богаты, было просто больше возможностей скрывать свои преступления. Лучше бы Траубенбергу вернуться к рассказу об ограблении и убийстве Куманиной.