С таким настроением, покончив теоретические счеты с индивидуализмом и анархизмом, с материализмом и идеализмом, я вышел из тюрьмы. Сначала я был буквально опьянен шумом жизни и движения. Я, казалось, не ходил, а летал, у меня словно крылья выросли на ногах. Не чувствуя двадцатиградусных морозов, в летней студенческой шинелишке, я обегал Питер - и почти никого не нашел из старых знакомых, развеянных налетом жандармской непогоды. Потом день протрясся в вагоне Николаевской железной дороги, и поздним вечером что называется, "с корабля на бал" - попал в Москве прямо на студенческую вечеринку. Новые лица... Новые речи... Москва была таки основательно выметена железною метлою Зубатовской охранки. "Событием дня" в разговорах был {242} прием Николаем II делегации земцев и его классическая анафема "бессмысленным мечтаниям" общества.
Как сейчас помню фигуру молодого кн. Д. И. Шаховского, тогда кончавшего или только что кончившего, если не ошибаюсь, Ярославский Демидовский Лицей. Нервный, подвижной, он возбужденно ораторствовал о "неслыханном оскорблении", нанесенном русской общественности. Я слушал, слушал, - и не вытерпел: желчь разлилась во мне, нестерпимо обидно стало слышать столько шуму из за такой мелочи, и я сорвался, как ужаленный, со своего места. "О чем вы говорите? О каком оскорблении? Неужели вы только теперь его почувствовали? Что случилось? Господам земцам, пришедшим на поклон, ответили невежливым пинком ногою. Вольно же им было ожидать чего-нибудь иного. И поделом: пусть вперед не суются припадать к ступеням трона ни с верноподданническим холопством, ни с либерализмом, причесанным и приодетым под дворцовую моду. Это вам кажется оскорблением? Да на Руси свистят розги, на Руси за смелую мысль гноят в тюрьмах, в России кормить голодающих запрещают, а за выколачивание из них недоимок - награждают; в России каждый день приносит нам новое оскорбление, перед которым глупая фраза коронованного недоросля - не более как шутка. Вся наша жизнь - да, вся жизнь - одно сплошное оскорбление, которое смывается не словами, а кровью. Поймите же, наконец, это, если вы люди, достойные звания человеческого." Это и еще многое в том же духе говорил я - бледный, возбужденный, почти исступленный. Среди присутствующих, сразу как-то затихших и ошеломленных, {243} пронеслось веяние чего-то, что могло быть вынесено только из под тюремных сводов, слышавших "Аннибаловы клятвы" целого ряда поколений обреченных.
Я не знаю, когда уехал бы я из Москвы и не довел ли бы я Московскую охранку до необходимости снова арестовать меня, если бы не жестокая простуда, от которой я совершенно лишился голоса. Вез этого я еще долго бы путешествовал из дома в дом, с собрания на собрание, с вечеринки на вечеринку, все так же пьяный свободой, пьяный воздухом, пьяный жизнью, призывающий к ненависти и борьбе. Больше не оставалось ничего, как ехать, проходное свидетельство и без того было просрочено. И вот, провожаемый немногими уцелевшими старыми московскими друзьями, я простился с ними и поехал домой, в Поволжье.
Первый, подготовительный период был за плечами. Едва достигнув совершеннолетия, я чувствовал себя, однако, вполне сложившимся, "подкованным на обе ноги". Наступал новый период. Предстояло вступить в жизнь, окунуться в ее глубины, коснуться самой - "почвы". То, что выработано было головным путем, предстояло применить к самой заурядной, провинциальной российской действительности. Я всеми силами души жаждал тогда этого соприкосновения с глубокими, подпочвенными слоями населения нашей огромной родины. Рабочие, ремесленники, крестьяне - словом социальные "низы", которым давно были посвящены все мечты и думы - притягивали меня, как магнит. "Вариться в собственном соку", в кружках молодежи, в радикальной интеллигенции - было чем-то, глубоко и бесконечно приевшимся. Силы, казалось, только копились в вынужденном бездействии одиночки и {244} теперь переполняли все существо, - требуя выхода, в жажде простора, на котором можно было развернуться...
Я был перед "экзаменом жизни". Я рвался на него, как на праздничное пиршество. Жадность к жизни обуревала меня, как никогда. Тюрьма великолепные шпоры и великолепное учебное заведение. Она закончила мое образование и она же сообщила мне хороший "заряд". И, вспоминая свое собственное тюремное заключение, я не раз не только без злобы, но даже с каким-то хорошим чувством думал об этих "тюремных академиях" царского режима, ежегодно "выстреливавших" в русскую жизнь ординарными и экстраординарными "выпусками" своих "питомцев"... И мне вспоминались гамлетовские слова: "Крот, ты славно роешь."
{245}
VI
После тюрьмы с ее романтическим одиночеством, углубляющим все переживания, заставляющим оглянуться на все пережитое и вопрошать будущее в провинцию, глухую русскую провинцию средины девятидесятых годов прошлого века - какой контраст...