И, глядя на него, я тут в первый раз почувствовал, что передо мною человек, с перебитым становым хребтом, который должен бы извиваться, подергиваясь в судорожных корчах и крича {37} от нестерпимой боли... Я почувствовал, что даже мы, молодежь, эта его соломинка утопающего, для него одновременно и счастье, и мученье. Ведь "ясная лазурь" девичьих глаз, стихийный, глупый, "ликующий день" нашей молодости, беззаботно играющей "у гробового входа" борцов прошлых поколений - каким контрастом должны они оттенять пасмурные, ненастные сумерки его жизни ! И мне вспомнились свеже прочитанные тогда мною страницы Бокля, где говорилось о максимуме кривой самоубийств, приходящихся на самое радостное время года, весну, силою контраста безнадежно и окончательно отчуждающую от мира тех несчастливцев, у которых в душе - умирание осени. Ведь мы для него - та же добивающая "весна", на которую он должен бояться наводить только "унылую тень".
А голос певицы звучал беспощадным смертным приговором:
Довольно, сокройся!.. сокройся!.. сокройся!
И сгорбленная фигура Балмашева в такт этих жестоких слов как будто под толчками от обрушивающейся на него сверху непосильной тяжести каждый раз еще более сгорбливалась и принижалась... Кончено! все кончено!
... пора миновалась, и буря промчалась,
И ветер, лаская листочки древес,
Тебя с успокоенных го-онит небес ...
Никем, кроме меня, незамеченный, по окончании пения встал В. А. и вышел в сени. Я тихонько выскользнул вслед за ним и увидел в полусвете идущих на двор дверей его фигуру, с плечами, подергивающимися от безмолвных рыданий... Я хотел {38} броситься к нему, обнимать, говорить ему ласковые, нежные слова...
Но потому ли, что, не знавший никогда ласк рано умершей матери, я привык к замкнутости, не умел, не мог, был неспособен к внешнему выражению таких чувств, - или просто почувствовалось, что всякое постороннее прикосновение будет кощунственный вмешательством в святыню слишком глубокого горя, - но я поспешно, панически убежал обратно, и никогда, никому не проронил о том, чему был невольным свидетелем, ни единого слова. А Балмашев с этого вечера жестоко запил. У него начинался уже почти белогорячечный бред. Пришлось ходить к нему и ухаживать за ним. И это только сблизило нас с ним. Он перестал быть для нас отвлеченной категорией - "старшим", "развивателем" - и сделался родным, бесконечно близким и бесконечно жалким, - жалким, как больной ребенок.
Вспоминается еще фигура "сумасшедшего философа" Донецкого. Он жил настоящим затворником, отшельником, анахоретом, где-то на грязной окраине города. Это был тоже трагический осколок прошумевшей эпохи, не вынесший нравственного потрясения и духовно сломившийся под ним. Он начал со странностей и чудачеств, на фоне глубокой, прогрессирующей меланхолии. Забросил все знакомства, оборвал все связи. Жил каким-то грошовым уроком, питаясь одними акридами, без дикого меда; кажется, Балмашев доставал ему иногда какую-то переписку. Горячая вода - без чаю и сахару - и черный хлеб; таково было его обычное питание. Он, бывший народоволец, превратился в убежденного вегетарианца. Любовь ко всему живому, даже к мертвой природе, обострилась в нем до болезненности.
{39} Жизнь оскорбляла на каждом шагу его убеждения - и он ушел от жизни, замкнулся в свою раковину, с утра до глубокой ночи мерил шагами свою крошечную каморку или, согнувшись, исписывал листок за листком. Он приводил в порядок новую систему своих взглядов, новую свою философию. Подолгу сидели мы у него, а он, не глядя на нас, даже, кажется, плохо нас различая, вдохновенно и бессвязно говорил на новые для нас философские темы. Выражаясь в современных терминах, пришлось бы назвать его солипсистом. Весь мир в его рассуждениях постепенно проваливался в бездонную пропасть субъективного "я", чтобы потом воскреснуть, вынырнуть из этой пучины в обновленном, просветленном и преображенном виде. Нас увлекал и чаровал этот волшебный логический фокус.
Жутко было следить, как он, одну за другой, вырывал из-под наших ног все твердые опоры реального бытия и превращал их в фантасмагорию игры ощущений, разрешал в какое-то чисто-духовное "царство теней".
Еще сложнее был процесс воссоздания всего из глубин своего "я", в очеловеченной форме...