Страдающая от «беспочвенности» интеллигенция жадно искала союзника в самой гуще народа. Коренной «мужик» был овеян романтизмом старого народничества уже в прошлом. Индустриальный пролетарий еще дожидался своей очереди в будущем. В промежутке должен был попасть на пьедестал тот, кто от «мужичества», от деревни отстал и к фабрике, к городу не пристал. Так оно и случилось. Горький в беллетристике выставлял босяка истинным воплощением духа безусловной, неограниченной свободы и непримиримого бунта, быть может, и не подозревая о возможности специфической революционной «босяцкой программы». Автор «Писем старого друга», составляя эту программу, быть может, и не вспоминал ни разу о горьковских героях. Но тем не менее, первые рассказы Горького и «Письма старого друга» были явлениями одного и того же порядка, не случайно совпадавшими во времени.
Стоит также заметить, что сближение двух положений: выбившегося снизу пролетария «разночинца» среди культурно-обеспеченной среды «людей либеральных профессий» и «босяка» среди столь же прочно-обеспеченного слоя носителей квалифицированного фабрично-заводского труда — что это сближение вовсе не является поверхностным. То, что мы зовем «интеллигентской богемой» — разве не является такой же «беззаконною кометой в кругу расчисленных светил», как и люмпен-пролетарий среди специально обученных рабочих, пустивших прочные корни в соответственных отраслях индустрии? Та и другая «богема» носит глубокие черты сходства нравственной физиономии. Беспочвенность, «охлократичность», нравственное бродяжество, полная распыленность, крайняя подвижность и неустойчивость наряду с нервной взвинченностью и способностью быстро вспыхивать и так же быстро угасать это черты обоих слоев, зависящие от аналогичности самого жизненного положения. И там, и здесь мы равно имеем дело с трудно организуемой «вольницей» — буйной, своевольной и дерзкой — дерзкой минутной дерзостью «рыцаря на час». Взбунтовавшийся раб обычно ведь тоже — рыцарь на час…
Типы «перекати поле» социально-экономического и такого же «перекати-поле» идейно-политического глубоко родственны между собою. Но, спрашивается: можно ли что-нибудь построить, и если да, то что именно можно построить на этом родстве?
Если бы в то старое время нам была ближе знакома теория и практика европейского научного социализма, то мы не затруднились бы в ответе на этот вопрос. Ничего, кроме последовательного бунтарства, ничего, кроме уклона к воинствующему анархизму, на выдвигании таких элементов построить было невозможно. Никакой тактики, кроме демагогической, характером этих социальных слоев не подсказывалось. Огромная примесь органического индивидуализма делала их более годными для дела разрушения, чем для дела творчества. Обосновывая программу на подобных социальных элементах, логично придти к коренному сдвигу от демократии к охлократии. А охлократия, т. е. деспотизм неорганизованной черни, прямым путем вырождается в деспотизм просто — в диктатуру лица или котерии[2]
.Но мы ничего этого еще не знали. Нам просто были неубедительны практические выводы «Писем старого друга». Наша мысль ощупью искала других путей. Фактическую сторону социально-политического анализа мы приняли и даже обострили. Мы сказали себе, что основная особенность русского капитализма — переразвитое, гипертрофия его «шуйцы» над его «десницей», его отрицательных, разрушительных, дезорганизующих сторон над сторонами положительными, созидательными, организующими. Но вместо того, чтобы базировать что-то на олицетворении этого «дефицита» — городском босяке и интеллигентской богеме — мы сделали другой вывод: не только есть света, что в капиталистическом окошке; надо в некапиталистическом мире, т. е. прежде всего в мире крестьянского труда, искать самостоятельных ростков объединения, обобществления труда и собственности; надо естественную программу требований и борьбы настоящего, коренного индустриального пролетария объединить, гармонически слить с такой же естественной программой требований и борьбы настоящего, коренного трудового крестьянина.
Обоснование всего этого пришло позднее. Но нет сомнения, что в самой натуре, в самых глубинах психики своей, как она складывалась под влиянием окружавших бытовых условий, мы не нашли тяги к «босяку», к человеку труда, выбитому из жизненной колеи, и эту свою «выбитость», эту «деклассированность» возводящему в перл создания. Романтический ореол вокруг этого «абсолютно свободного», абсолютного от всех социальных связей и устоев бродяги мог быть лишь натянутым и деланным. Тяга же к мужику-пахотнику, этому «презренному кроту и землеройке» с точки зрения всяческого «босячества», питалась слишком многими условиями жизни.
Итак, «Письма старого друга» дали нам новый материал и толчок для собственных размышлений, но властителем наших дум их автора не сделали. Тем более, что в них даже наш неопытный глаз легко усмотрел одно вопиющее противоречие.