Понятно, что Ося не продолжил своего юридического образования: все, что он пережил, отнюдь не располагало к правоведению. Но у него хватило сил и воли, чтобы окончить заочно строительный вуз, работая сначала техником. Он был очень способный и деловой. Быстро выдвинулся и много лет заведовал одним из ведущих отделов в каком-то строительном научно-исследовательском институте. Все же любви к этому делу у Оси не было — как только «вышли годы», стал он пенсионером и никогда не скучал о покинутой службе, хотя к деятельности вообще стремился. Даже окончил на старости лет какие-то курсы, готовившие дежурных по современному сложному отоплению домов, но дежурить не стал из принципа: на рабочем месте не было условий для отдыха при суточном дежурстве (проще сказать — спать было негде). Ося не был ленив, но им было обещано, что можно будет спать, а нарушения обещания он не терпел. Это было понятно. Понятно было и то, что он развелся со своей первой женой Варей, но вторая его жена Алла обладала всеми теми же качествами, что и первая, как внешними, так и внутренними, а с ней он был, по-видимому, счастлив; как это могло быть — не понимаю. Впрочем, говорят, что вкус устойчив, и если мужчина женится вторично, то вторая жена похожа на первую.
Кажется, я писал уже, что Ося принадлежал к тем немногим из нас, кто до войны жил в отдельной квартире. С его арестом все переменилось, и, вернувшись, он застал мать в одной проходной комнате, окруженную раздраженными соседями. Анна Сергеевна положила тогда всю свою жизнь на хлопоты об освобождении сына, а когда он вернулся, сильно сдала, часто болела. Им удалось все же поменять проходную комнату на непроходную, хоть тоже с не слишком приятными соседями, и в этой комнате на пятом этаже без лифта они ютились уже вчетвером — с Аллой и родившимся Илюшей. Так вот, я не могу понять, почему Ося после «оттепели» 1956 года не хлопотал о возвращении ему жилплощади: тогда реабилитированным давали квартиры.
— Я не реабилитирован, а отбыл срок наказания. Притом, стараниями мамы, сокращенный, — сказал он как-то мне.
Но наказание-то было за вымышленную, сочиненную следователями вину. Думаю, что просто слишком больно было Осе снова хлопотать и доказывать, что он — не верблюд, объяснять, почему он подписывал протоколы следствия. Квартиру он построил кооперативную, продав прекрасную, в значительной мере собранную еще отцом библиотеку и вообще все, что осталось ценного уже после смерти Анны Сергеевны. Квартирка была крошечная, но добротная, в хорошем доме, в одном из лучших, как мне кажется, районов старой Москвы — в переулочке между Пречистенкой и Остоженкой (или между Кропоткинской и Метростроевской — как угодно). И все же Ося сначала был не вполне доволен, «качал права», требуя перестлать паркет как следует. По-моему, здесь опять-таки сказалась Осина основательность, разумная требовательность, а не вздорность, как считали, кажется, сочлены его кооператива. Впрочем, мне трудно судить — я-то всегда ощущал его лучшую сторону, светлую и умную. Ощущал невероятную широту его кругозора. Это может показаться кому-нибудь даже кощунственным, но природный ясный ум Оси еще обогатился и обострился от пережитых мук, от встреч, казавшихся почти невероятными, от знакомств — приятных, а больше неприятных — с людьми из самых разных социальных и культурных слоев, знакомств, я бы сказал, даже не приумноженных, а возведенных в степень его остраненной (он умел как-то подняться выше гнетущего быта) и оттого еще более точной и яркой наблюдательностью. С ним было интересно всегда и всем, он не давал закоснеть ни своему уму, ни уму тех, к кому хорошо относился, будь то сверстник или маленький ребенок. К тому же он был неистощим на веселые выдумки. И вместе с тем мог стать непроницаемо холодным для тех, кто ему не нравился. Один только раз я видел Осю, когда он меня не видел: по Тверской (тогда давно уже улице Горького) от метро мимо магазина и аптеки шел решительным шагом почти незнакомый мужчина в сверкающем пенсне, сверкающем чистотой чесучовом пиджаке с толстым портфелем и чрезвычайно сухим и суровым выражением лица. Я даже не узнал моего друга и лишь через несколько шагов понял: это же Ося! Но тут он тоже увидел меня и как-то мгновенно и кардинально изменился, хоть ничего не изменилось в нем: то же пенсне и все прочее, только глаза заискрились радостью, напрочь исчезли сухость и суровость. Вот тогда я подумал — в который уже раз, — как дороги мы друг другу, сколько неожиданных, чудесных подарков еще принесет нам наша дружба!
И все же я не был с ним до конца открыт — так, скажем, как с Шурой Мипозом или Борей Гейликманом (теперь уже нет всех троих). Почему? Тоже не совсем понимаю. Кажется, побаивался подсознательно Осиной несгибаемости, прятал свои сомнения, колебания. Вероятно, мне трудно было бы вынести хоть какое-то от него осуждение.