Читаем Записки советского интеллектуала полностью

Кажется, эта поездка обратно на Малую Дмитровку — наша последняя встреча с Волей. Вскоре исчезли и его мать, и он сам. Близились тридцатые годы, хоть далеко еще было до тридцать седьмого. А Адольф Абрамович, умирая, поручил свою семью заботам Льва Давыдовича Троцкого. Я узнал об этом опять-таки из разговоров старших. И еще о том, что Адольф Абрамович не умер своей смертью, а застрелился. Говорили, что он был болен какой-то мучительной болезнью, от которой не имел надежды вылечиться.

Но дело, как я понял позже, было не совсем так.

Через десять с лишним лет я навещал в больнице свою тещу. Как всегда в таких местах, пришлось долго ждать. Со скуки подобрал брошенную кем-то обертку от приношений. Это оказались листки из журнала «Коммунист» (или, может быть, «Большевик» он тогда назывался?)[50]. Лакомства или цветы, оказывается, завернули в… предсмертное письмо Иоффе Адольфа Абрамовича. В те годы я уже знал, что он был крупный партийный деятель. Что же хотел он сказать партии, умирая?

И тут письмо немало поразило меня. В нем я не нашел ни слова о политике — внешней или внутренней. Адольф Абрамович сетовал на то, что ему не предоставляют тех благ, на которые он имеет право по своему положению (в частности, не дают возможности поехать для лечения за границу с женой, а такого-то и такого-то отправили с женами, один же он ехать не может). «Такова политика нынешних квазивождей — бить оппозицию по желудку», — писал он.

Повторяю, я был поражен донельзя. Может быть, по молодости и наивности. Мне казалось, что государственный человек, как бы ни было ему тяжело, должен думать прежде всего о народе. А тут был лишь подтекст: «Как вам всем будет плохо, если они со мной так поступили». И то неясный.

И зашевелилась где-то в глубине души мрачная мысль: «Все они хороши!»

Москва, июль 1974 г.

<p>Четверо мальчишек</p>

А это — наши друзья. Они теперь будут здесь жить, — сказал мне как-то Лазуркин.

В дверях показался пожилой, полный, лысый человек в очках. Но, боже мой, как он был похож на того мальчика в аккуратном коричневом костюмчике и коротких штанишках, которого я видел всего один раз в жизни и притом больше полувека тому назад!

— Сеня Тагер!

— Откуда вы меня знаете?

— Да, это Семен Александрович, — подтвердил Лазуркин.

Просто удивительно, как сохраняется в памяти все, что связано с дорогими людьми. Каждая мелочь. И вот это мимолетное знакомство.

Тогда, в двадцатые годы, я был, кажется, впервые приглашен на рожденье к Боре Гейликману. Детей было множество, и среди них Сеня Тагер — так мне его представили, — исполненный собственного достоинства толстый мальчик в очках. Я почти ничего не помню из того вечера, кроме того, что своей самоуверенностью этот Сеня внушил мне почему-то острую неприязнь, и когда мы играли в «кучу малу», я решил в общей свалке «врезать» ему как следует, что и сделал, но, как выяснилось, неудачно: удар пришелся по имениннику, на котором тоже были коричневые штанишки. Боря оглянулся и улыбнулся как-то смущенно, видимо, не зная, дать ли сдачи или обратить все в шутку. А я, ошарашенный, извинился довольно глупо. В самом деле, надо же было спутать толстый Сенин и тощий Борин зад! И объяснить-то (мол, я хотел другого ударить) нельзя.

Вот эту самодовольную, толстую фигуру высветлило в одно мгновение из прошедших десятилетий сияние милого мне гейликмановского дома там, на Подсосенском переулке. Дома тети Бели, Товия Борисовича, Зели и Бори. Дома, в котором прошли едва ли не самые лучшие дни детства и юности.

Подсосенский переулок тогда только что был переименован, а раньше назывался то Введенским, то Ильинским — по церкви Ильи-под-сосною. В старинном этом наименовании целая картина: маленькая церквушка под сенью большой, красивой сосны. Такое, должно быть, часто можно было увидеть в древней Москве. В переулке и сейчас движение небольшое, хоть он и в центре. А прежде было совсем тихо. К тому же окна все были во двор, и внешний мир уже никак не давал о себе знать.

Для меня это всегда был какой-то оазис. Начать с того, что у большинства из нас в ту пору жилищного кризиса было гораздо теснее: профессорское звание Товия Борисовича позволило сохранить три комнаты, и квартира была почти не коммунальной. К нашим услугам был еще и коридор. Теперь этим не удивишь, а тогда такое встречалось не часто. Столовая была побольше, кабинет и детская — совсем маленькие, но мне тогда казалось все очень просторным. Никакой роскоши — стильной мебели и прочего — не было, но и квадратный стол с низко висящим над ним абажуром люстры, и буфет, и диван в столовой, и письменный стол, занимавший почти весь кабинет, так что едва оставалось место для кровати, и железные койки в детской — все было как-то уютно-рационально, органично, что ли. И эти полки с книгами! Они так манили. И, надо сказать, нам отнюдь не запрещалось трогать книги. Разве что философские из самого угла кабинета возле стола: хозяин не любил, если их не оказывалось на месте. А так я помню, что несколько раз он говорил, например, мне:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже