Уж эта сдельная работа! Многому она научила меня! Сначала казалось, что нужно только работать лучше — и высокий заработок обеспечен. Но уже скоро я заметил, что как ни старайся, а каждый месяц получаешь около сорока процентов сверх зарплаты. И если не стараешься — тоже. Это было неписаное правило, в строгом соответствии с которым заполнялись все наряды. До того, на руднике, я сам выписывал наряды рабочим — и всегда старался применять более высокие коэффициенты, за что не однажды бывал руган Барышевым. Тут тоже старались нас «не обидеть», но понятие это было растяжимым. Вот в чистозвоновской группе работа была новой, ненормированной. Нам установили временные нормы. Их легко перекрыли. Тотчас дали новые, повышенные. И так несколько раз. Потом мы с молодым инженером Сафроновым рационализировали расчет: с помощью простой геометрии сократили его так, что движок логарифмической линейки надо было двигать всего один раз, а не три раза для каждого вычисления. Это очень повысило темп нашей работы.
— Слушай, — сказал мне тогда Сафронов, — тебе достаточно заработать двадцатку в день?
— Пожалуй.
— И мне тоже. Тогда давай больше пятисот точек в день не считать, а то опять норму повысят.
Так и сделали. И заслуга старика (который, конечно, о нашем сговоре ничего не знал) была в том, что у нас сохранился приработок пятьдесят-шестьдесят, а не сорок процентов.
Впрочем, однажды мне позволили заработать, как говорится, «сколько влезет». Это было вскоре после известного «подвига» Алексея Стаханова и начала стахановского движения. На площади Ногина поставили фигуру стахановца. Во всех учреждениях объявлялись дни, когда каждый мог поставить рекорд. И вот у нас, вычерчивая профили, я выполнил больше двух норм и занял в тот день второе место по конторе.
Не знали мы тогда, что Стаханову заранее готовили забой, а то тоже сделали бы заготовки профилей и перекрыли бы так называемые «технически обоснованные» нормы в пять раз — так-то!
С осени 1935 года я поступил на курсы подготовки в вуз при МИИТе[73]
. Думал на другой год пойти на вечернее отделение. Учиться и работать, конечно, было трудно. Если бы спросили, какое желание было в тот год основным, я не колеблясь ответил бы: спать.— Жить стало лучше, товарищи! Жить стало веселее, — сказал тогда Сталин. — А когда весело живется — работа спорится.
И он, как всегда, был совершенно прав.
По всей стране ударили оркестры, загремели хоры, зазвучала:
пел Краснознаменный ансамбль Александрова. Пели самодеятельные хоры. На Манежной площади перед праздником вырастала целая роща «вкусных» деревьев — мне больше всего нравилось «деревус колбасикус». Устраивались карнавалы с масками, при всяком случае — учрежденческие вечеринки.
Был снят запрет с танцулек. Все теперь учились танцевать.
И еще: появились проекты новых законов, которые предлагалось публично обсуждать.
Одним из первых — закон о запрещении абортов. Он взволновал всех. Конечно, всех взрослых — я к ним не относился. Но и меня заставили присутствовать на собрании в «Проектэкскавации». Теперь я понимаю, что тут было много по-настоящему трагичного. Но тогда выступление пожилой одинокой женщины-инженера, сказавшей, что для нее этот закон означает крушение всей личной жизни (кто же не побоится теперь иметь с ней дело?), показалось мне чересчур обнаженным.
— Иван Иванович! Можно мне уйти? У меня через полчаса занятия начинаются.
— Как, товарищи, отпустим Рабиновича? Пусть идет. Рановато ему все это слушать. А то вот тоже будет бояться жениться, — сказал пожилой, седой, очень красивый начальник нашей конторы Иван Иванович Мухин.
Майский праздник 1936 года. Дождь. Красные плакаты, красные палки для них — все линяет на руки. Как я уже успел здесь избаловаться — я закапризничал, что долго не сменяют: далеко нести плакат, но все же устыдился (сменили моего напарника — седого инженера Савельева) и в паре с Виноградовым донес плакат, докуда следовало. Это, впрочем, не помешало Виноградову, который был учрежденческим поэтом, «прописать» меня в стенной газете:
Это, конечно, была поэтическая вольность: несли не знамя, а плакат — и тот Рабинович Савельеву не отдавал. Но когда я рассказал о ней брату Вите, тот оценил положение трезво:
— Будь доволен, что написали так. Другая бы сволочь заострила политически: что будет, если молодежь не понесет наши знамена?
Нет, такого у нас в «Проектэкскавации» тогда еще не было.
А поэт был прав, по крайней мере, в одном: мне было без малого двадцать.