Читаем Записки старого петербуржца полностью

— Ай, да ну вас, Левочка! — машет она на меня мокрой тряпкой. — Ай, да что это, медом это окошко намазано, что ли? Идите себе в детскую: там места хватает. И подоконник тут не просохши, что барыня скажет?

Я в сомнении: в детской — два окна, но тут — балкон?

— Да… А позовешь меня, когда балкон выставлять?

— Да позову, позову, сказано! Стекольщик с носом…

Я иду в детскую без энтузиазма: что же что два окна? Какие окна! Но, едва открыв дверь, замираю.

— Паять-лудить! А вот — пая-ать-лудить! — Гулко, заунывно и непонятно: «паять-лудить»?

Эти окна выходят на двор, на север, на пути Финляндской дороги за крышами домов, на плохо видимое и не очень интересное. Но сквозь них со двора доносится до меня странный, требующий объяснения заунывно-звонкий призыв:

— Паять-лудить! А вот — паять-лудить!

Стул подтащен к подоконнику, я стал на него коленками и, пока не страшно, высовываюсь наружу.

Наш двор «нарочито невелик», квадратен, замощен булыжником. Посредине огорожен зеленой деревянной решеткой жалкий питерский садишко в четыре тополя и одну березку…

Спиной к саду, посреди булыги, стоит чернобородый мужик с мешком (мне уже шесть; мешком меня теперь не испугаешь!) за плечами. На шее у него подвешены на веревочках большой медный чайник, два сотейника, кастрюлька красной меди, что-то еще.

Он стоит и, задрав бороду, пытливо всматривается поочередно в окна по всем четырем этажам. Потом мечтательно прикрывает глаза, как певец на сцене.

— Пая-ать-луди-ить, а? — как птица, все на тот же, высоковатый по его бородище и плечам, мотив запевает он. — Паять-лудить? — чуть более требовательным тоном: что же, мол, вы там, заснули все?

Никто не отзывается, никто не выглядывает в окна. Я — не считаюсь.

Подумав, он пускает для проверки более сильное заклинание:

— Посуду медну… паять-лудить?!

Никакого впечатления. Нагнувшись, он поднимает с земли второй чайник — ведерный, трактирный или артельный, — встряхивается — и медяшки его гремят, — поправляет мешок за спиной и уходит…

Не скажу почему, мне становится как-то грустновато… Может быть, жалко бородача: кричал-кричал! Я хочу слезть со стула, но это мне не удается…

Встретясь с лудильщиком в подворотне, во двор уже входит, перекошенный на один бок тяжестью своего ящикообразного инструмента, худой, смуглый, впалогрудый шарманщик.

Такой же тощий и черномазый мальчишка несет за ним клетку с ободранным зеленым попугаем, ящичек, в котором плотно уложены, как в картотеке, картонные билетики — «счастье», маленький вытертый коврик…

Старший упирает в булыжник деревянный костыль шарманки, утверждает перед нею на раскладной табуреточке клетку и переполненный «счастьем» ящик… Мальчишка уже разостлал поодаль трепаный, грязнее каменной мостовой, коврик. Свой картуз с переломленным козырьком он положил, как чашку, тут же около, на панели…

Ах, этот нудный, гнусавый, за сердце хватающий присвист, которым начинались все мелодии тогдашних разбитых шарманок! Почему ты помнишься столько лет, столько десятилетий? Ах, этот мрачный, жутковатый, униженный и ненавидящий взгляд сине-белых, то ли цыганских, то ли итальянских, глаз на коричневом лице — ты и сейчас стоишь передо мною. И эта мятая, бутылочно-зеленого плюша артистическая шляпа, шляпа нищеты, шляпа горечи, шляпа тысяч несчастий и миллионов терзаний — сколько я видел в детстве таких трагических шляп…

Зззззачем ты, безззумная, губишьТаво, кто увлекся тобой?Неужели меня ты не любишь?Не любишь, так бог же с тобой!

Это не поется, это только играется… Одна чахоточная, пошлая, скудная, как этот дворик, мелодия без слов… И все же это — не медная посуда. Это — искусство. Оно доходит.

Уже из подворотни — озираясь, где дворник? — заглядывают во двор девчонки и парнишки с соседних дворов.

Может быть, они таскаются за шарманкой из дома в дом уже с самого Нейшлотского? Вошли и замерли у стен.

У церкви стояла карета,Там пышная свадьба была…

Уже наши собственные дворницкие и швейцарские дети — счастливцы! — подбираются, шаг за шагом, к самому попугаю (девочки), окружают коврик (мальчуганы). И одно за другим распахиваются окна. И высовываются «дворовые», не «фасадные» головы — кухарок, горничных, приживалок… И вот уже летит на землю первый, завернутый в бумажку, алтын… И незавернутый пятак падает и катится точно, как у Достоевского, — по рассказу Григоровича, — «звеня и подпрыгивая», к ногам музыканта… Еще, еще, опять… И какая-то с косичкой, но уже похихикивающая по-взрослому, фыркая в рукав, покупает себе «счастье». И сердитый, нахохленный попугай, недовольно покрякивая и покрикивая что-то не по-русски, ловко зацепив его клювом, вытаскивает из туго спрессованной пачки один билетик.

И девчонка, прочтя, хватает себя ладонью за все лицо: «Ой, мама родная…»

Перейти на страницу:

Похожие книги

Жертвы Ялты
Жертвы Ялты

Насильственная репатриация в СССР на протяжении 1943-47 годов — часть нашей истории, но не ее достояние. В Советском Союзе об этом не знают ничего, либо знают по слухам и урывками. Но эти урывки и слухи уже вошли в общественное сознание, и для того, чтобы их рассеять, чтобы хотя бы в первом приближении показать правду того, что произошло, необходима огромная работа, и работа действительно свободная. Свободная в архивных розысках, свободная в высказываниях мнений, а главное — духовно свободная от предрассудков…  Чем же ценен труд Н. Толстого, если и его еще недостаточно, чтобы заполнить этот пробел нашей истории? Прежде всего, полнотой описания, сведением воедино разрозненных фактов — где, когда, кого и как выдали. Примерно 34 используемых в книге документов публикуются впервые, и автор не ограничивается такими более или менее известными теперь событиями, как выдача казаков в Лиенце или армии Власова, хотя и здесь приводит много новых данных, но описывает операции по выдаче многих категорий перемещенных лиц хронологически и по странам. После такой книги невозможно больше отмахиваться от частных свидетельств, как «не имеющих объективного значения»Из этой книги, может быть, мы впервые по-настоящему узнали о масштабах народного сопротивления советскому режиму в годы Великой Отечественной войны, о причинах, заставивших более миллиона граждан СССР выбрать себе во временные союзники для свержения ненавистной коммунистической тирании гитлеровскую Германию. И только после появления в СССР первых копий книги на русском языке многие из потомков казаков впервые осознали, что не умерло казачество в 20–30-е годы, не все было истреблено или рассеяно по белу свету.

Николай Дмитриевич Толстой , Николай Дмитриевич Толстой-Милославский

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Публицистика / История / Образование и наука / Документальное