Ну-с, нет-с, такого быть не могло! Лихач был «avis rara» — птица редкая. Двух-трех лихачей можно было порой увидеть возле Европейской гостиницы; можно было, иной раз, остановиться на тротуаре, где-нибудь против Александринки, у Екатерининского сквера, и не без удовольствия поглядеть, как мимо тебя, выбрызгивая с визгом снег из-под полозьев, жарко, как дракон, дыша густым паром, рвущимся из страстно трепещущих ноздрей, проносится храпящий вороной или буланый красавец. И за ним, окаменев до озверения, на козлах, готовый, если прикажут, не то что раздавить какого-то там чиновника Красинского, как кучер Печорина, а целый департамент таких чиновников, а потом хоть вонзиться на всем бегу в Балабинскую гостиницу, перегораживавшую Невский проспект у вокзала между Гончарной и Старо-Невским — «Знай наших!» — сидит этаким Перуном сам лихач… Это — было. Но чтобы они так уж носились взад-вперед по Невскому, как нынче такси, этого я что-то не припоминаю.
Один из газетных королей того времени, и едва ли не «сам» Аркадий Руманов, всесильный временщик «Русского слова», по горячей просьбе француза-журналиста, прибывшего в Россию с одной из бесчисленных военных миссий, согласился в дни войны показать ему «настоящую русскую зимнюю езду».
Был вызван — короли тянутся к королям — самый прославленный лихач того сезона, называли его Сорокой, — могучий старик с бородой Саваофа и глазами конокрада-цыгана. Было сказано:
— Прокати-ка, Сорока, французского барина так, чтоб почувствовал! Однако же не до смерти! Но — важные места ему покажи!
«Се monstre pouf-fard, cet извостшик» [14] вывез журналиста на набережную. У Зимнего тот остановил возницу, показывая на великолепное здание.
— Le palais du tsar, n'est се pas? [15] — бормотал он непонятно, закрывая лицо от стужи. — Тсар-батьюшка, oui?
— Верно, верно, ваше-ство! — закивал головой лихач Сорока, соображая, что француз по-русски — ни слова. — Батюшка, как же! Етакого бы батюшку, да к етакой бы матушке, вот бы мы, тогда, француз, перекрестились!
И для наглядности — ну ни в какую ничего не петрит по-русски человечина, что дите малое! — он осенил себя широким крестом.
Говорят, неделю спустя не то в «Тан», не то в «Фигаро» появилась корреспонденция об этой удивительной поездке. Автор сообщал, что русская езда на санях — занятие для очень крепконервных, но зато сами здешние мужики — люди наивные и патриархальные, сущие дети.
«Я спросил его, живет ли в этом дворце его царь-батюшка? Слезы сыновнего умиления заблестели на его глазах. „Уи, — ответил он мне, — э батюшка, э матушка…“ И он истово перекрестился…»
Среди лихачей бывали люди страшные; немало преступлений было скрыто навек благодаря их соучастию; немало темных дел — похищений, насилий, крупных краж — прикрывали они своими широченными спинами. Чаще всего они, эти лихачи, бывали и сводниками, и ростовщиками… Зимой они носились на великолепных беговых санках с медвежьими полостями, с фонарями, вмонтированными в торцовые срезы оглобель; летом — ко дням мировой войны — в отличных кабриолетах на пневматических шинах. Их упряжка, их кони по внешнему блеску, по статям, по рысистым качествам порою могли соперничать с самыми лучшими выездами богатейших людей.
Слово «вейкко» по-фински значит: «брат, браток, землячок» — что-то в этом роде. Русское (точнее петербургское) «вейка» для всех нас полвека назад означало нечто весьма приятное: «веселый масленичный извозчик».
Как только начиналась «мясопустная», предшествующая великому посту, неделя (по замыслам церкви, она, собственно, была уже «постной», мирянам нельзя было «вкушать мясную пищу», но пища «сырная» — масло, сметана, молоко, — хоть и была «скоромной», разрешалась. По древней же народной памяти, этот праздник был веселым, плотским пережитком еще языческой Руси, ликованием в честь древних славянских богов, радостью вступления в весну, русским карнавалом. Обжоры наша умели и самый пост превратить в подвиги лакомства — с балыками, с семушкой и белорыбицей, с демьяновыми «ухами» и собакевическими «осетрами». Народ помнил еще, что масленичный понедельник — это «встреча», вторник — «заигрыши», среда — «лакомка», четверг — «разгул»… Народ в деревне выезжал на праздничное катанье на доморощенных рысаках. Чем-то должны были залениться эти катания и в хмуром, щепетильном Питере) — словом, как только приходила «широкая масленица», — город существенно менялся. И главным образом «в транспортном аспекте». Обиженные и огорченные «извозцы» вдруг куда-то исчезали. То есть как — исчезали? Конечно, они были тут же, но держались тише воды, ниже травы, радуясь каждому случайному седоку, не рискуя нигде, ниже и с пьяных, запрашивать нелепую цену, только безнадежно отмахиваясь, когда, нанимая, их спрашивали, согласны ли они везти, допустим, в Тентелеву деревню или к Уткиной заводи. «Да, барин, хоть — к шашку!» [16]